Перед утром над островом пронеслась первая весенняя гроза, с ветром, громом и молнией, но — странно — не обронила на землю ни капли дождя и оставила в опаленном воздухе суровую и тревожную недосказанность. Однако на рассвете потянуло сырой и теплой ширью моря, и утро началось своим чередом.
Над заливом исходит туман, и сквозь его линялую реднину все заметней пригревает раннее апрельское солнце. Изморось, как дождь-бусенец, щедро осыпается на камни, на деревянный настил причала, на стылое высмертное железо колес и станин, серебряной пылью легла на отсыревший брезент орудийных чехлов, а дегтярные веревки, перекинутые к лодкам, будто только-только проварены в смоле, блестят свежо и ново, и с них в провисях срываются крупные набежавшие капли.
Ночью, в опасной тишине, легче было одолеть приступы сна; но утром, до которого, думалось, и не дожить, когда вот-вот должно проглянуть солнце, когда уже чувствуется его близкое тепло, вдруг сказалась вся тяжесть ночного караула: на сердце упала такая обморочная слабость, что подламываются ноги.
Семен Огородов, крепкий, едва ли не самый терпеливый солдат на батарее, измученным шагом ходит по песчаной дорожке и на поворотах, где ему положено немного опнуться, мертвеет в коротком столбняке, но тут же вздрагивает подкосившимися коленями, шалеет и, не опомнившись толком, снова идет по дорожке, не сознавая ни себя, ни винтовки, ни своего важного дела. Сон совсем обломал его, валит, опрокидывает, и солдат, зяблый, всю ночь одинокий, всю ночь крепко державший ружье, вдруг не может бороться со сном, каким-то иным разумом уже признает себя грешным, побежденным, навеки погибшим. Но самое мучительное для солдата остается то, что он не помнит, как впадает в дремоту, и сознает, что уснул только тогда, когда, вздрогнув, просыпается. В такие минуты ему кажется, что он преступно и надолго покидал свой пост, и за это время все вокруг сурово изменилось. Огородов, напуганный своим безволием, пытается громко топать по дорожке, кидает винтовку от ноги на плечо и с плеча к ноге, однако не может выйти из оцепенения, сладкие силы опять уводят его в тихое забвенье, в запретный уют, по которому истаяла вся его душа.
В казарменном бараке хлопнула дверь, а у Огородова оборвалось сердце, засуетилось, как прихлопнутое, но сам он, ободренный живым звуком, держа винтовку на отлете, несколько раз кряду присел и выпрямился, с веселой нещадностью, потер глаза мокрым рукавом шинели, бледно улыбнулся: кажется, подъем.
— За что же?.. — спросил он сам у себя вне всякой связи и, не додумав, не осознав своего вопроса, вздрогнул и ужаснулся: — И опять, и опять…