На рассвете капитана Фролова разбудил дежурный телефонист.
— Двадцать первый, товарищ капитан!
Позывной “двадцать первый” по кодовой таблице принадлежал командиру дивизии, он не мог звонить в такое время по пустякам, и Фролов поспешно подошел к аппарату.
— Восьмой слушает!
— Восьмой? — переспросили в трубке, и, против ожидания, Фролов услышал голос начальника штаба: — Срочно явитесь в штаб, восьмой! Повторяю: восьмому срочно прибыть в штаб!..
Резкий щелчок мембраны обозначил конец разговора.
Фролов положил трубку и, нагибаясь за сапогами, бросил через плечо:
— Морозова ко мне!
Положение командира отдельной батареи реактивных минометов резерва Главного командования обязывало Фролова ходить только с сопровождающим, и он во всех случаях, когда ему приходилось покидать батарею, брал с собой сержанта Морозова из разведвзвода. Сейчас Морозов спал в своем блиндаже, и телефонист как заведенный накручивал ручку телефона, дозваниваясь до разведчиков.
Обувшись и перепоясавшись ремнем, Фролов снял висевший над нарами автомат — он предпочитал его любому другому оружию, проверил, полностью ли набит диск, и снова вставил его на место, несильно, но точно ударив по нему ладонью.
Спросил нетерпеливо:
— Где Морозов?
— Доложили, что выходит, товарищ капитан, — извиняющимся тоном ответил телефонист.
Постоянно находясь в блиндаже, он хорошо изучил нрав комбата и по одной интонации распознавал, с какой ноги встал Фролов. Сейчас телефонист безошибочно определил, что комбат раздражен, и его извиняющийся тон был одной из нехитрых уловок, к которой он прибегал, чтобы хоть как-то погасить это раздражение.
— Долго выходит, — сказал Фролов, сознавая, что выглядит в глазах телефониста занудой и пилой, что ни в каком промедлении Морозов не виноват (человеку тоже собраться надо), что виной всему собственное настроение, усталость от бесконечных бессонных ночей, а главное — чувство острейшей тревоги за судьбу батареи.
Дивизия окружена, немцы атакуют непрерывно, а установки молчат — кончились снаряды. По сути, батарея стала обузой для дивизии, и если немцы прорвутся, выход один — взорвать установки.
Это было крайнее средство, и как человек, не желающий идти на него и всеми силами оттягивающий роковой миг, Фролов в глубине души лелеял мысль, что всё ещё, может быть, обойдется, что дивизии удастся отбросить фашистов и вырваться из кольца. Но как военный, он отчетливо понимал беспочвенность таких мечтаний. Надеяться не на что. Дивизия обречена. Она продержится ещё день, от силы два, потом немцы сомнут её…
О том, что последует за этим, Фролову не хотелось думать. Каждый раз воображение рисовало ему одно и то же — груды искореженного металла, всё, что останется от его установок, которые сейчас нужнее и дороже любого золота в мире, и эта картина вызывала у него приливы бессильной ярости, испытываемые человеком, не могущим что-либо изменить в сложившейся ситуации.