В нашем городе звучала симфония, но она была лишена изящества и формы. Она начиналась с тишины, тьмы и сна. И по мере того, как город пробуждался и наступал день, музыка и ритмы симфонии становились громче и быстрее. С каждым днем музыка складывалась из разных звуков и ритмов. Позднее, через год, два, когда мы смогли припомнить все наши дни, то поняли, что все вместе они сливались в симфонию, и то была симфония нашей жизни – наших живых душ, нашего движения, присутствия на земле.
Сквозь сон до нас долетали паровозные гудки, цокот лошадиных копыт. Так нарождался день. Мы просыпались и вслушивались в звуки окружающего мира, и услышанное жило в нас, даже если вокруг царило безмолвие. Мы вылезали из постелей и прислушивались к плеску воды в умывальнике, треску дров в нашей плите, к свисту чайника, позвякиванью ложек и ножей, вилок и тарелок, ко всем этим милым, приятным, исполненным значения звукам.
А на школьном дворе раздавались голоса сотен таких же, как мы, и у каждого – имя, облик и прошлое, которое тянулось через века к теплу земли и твердости камня. Потом вдруг раздавался пронзительный электрический звонок. Угомонившись и подчиняясь порядку, заведенному старшими, мы шагали в классы, садились за парты и становились частицей форм, созданных человеком из ничего. Мы внимали голосу нашей учительницы, мисс Гаммы, которая учила нас все схватывать на лету, постигать.
А в городе шаркали по цементным тротуарам люди, звучала их речь, сновали взад-вперед фургоны, автомобили и трамваи. На новостройках, которые росли на песках нашей пустыни, пилили доски, мешали бетон, заколачивали гвозди и вбивали заклепки. По полдюжины зданий за раз. Солнце в зените. В неподвижности летних дней тарахтел большущий трактор, вгрызающийся в податливую землю наших улиц. За городом гудели насосы, качающие воду из чрева пустыни. И все это была музыка, у нее были свои прелесть и пульс, но мы понимали, что она не цельна – придет время и все эти звуки сольются в одно великое музыкальное произведение, неповторимое и прекрасное, что оно сохранится и пребудет в веках.
А когда наступала тишина, в мелодичных темах и ритмах нашего дыхания и сознания эта музыка порой являлась к нам снова. Иногда сквозь наше молчание к нам с улицы проникали сонное гуденье органчика в синематографе «Либерти», пение и молитвы людей из Армии Спасения, шелест падающего дождя, взбалмошная игра пианолы из кинотеатра «Бижу», выкрики странствующих евангелистов в шапито, истошные вопли женщин, обретших в себе Иисуса.
К нам долетал призывный клич Каспаряна, бродячего торговца дынями, тонкий свист тележек с воздушной кукурузой, которые катились по Санта-Клара-авеню, несмолкаемый лязг и скрежет товарных составов, пассажирских поездов и вдруг, откуда ни возьмись, весенние трели птиц, душераздирающий вопль котов, пребывающих в любовном экстазе, звон церковных колоколов, пронзительный вой сирены проносящихся пожарных машин. А потом до нас доносились звуки паровых органов, приехавших в наш город вместе с цирками со всей Америки, красноречивая риторика ярмарочных зазывал, церковные песнопения, воскресные проповеди, речи в поддержку Заема Свободы, болтовня незнакомых бродячих торговцев, устроившихся со своими лотками посреди наших трущоб и пытавшихся сбагрить нам новые патентованные подтяжки и подвязки, привезенные прямо из Цинциннати, штат Огайо. Мы слышали рукоплескания сотен людей на концерте общественного оркестра, что давали воскресными летними вечерами в парке у здания суда. И в нашем молчании все это нам представлялось музыкой, и речи, когда они приходили нам на ум, были без слов, и все слова и ритмы в наших воспоминаниях приобретали созвучие, из которого, как нам казалось, должно получится великое музыкальное произведение. Мы сгорали от нетерпения в ожидании этого шедевра, и вот однажды мой брат Крикор купил себе некое барахло, якобы корнет, а я, усевшись за пианино, принялся извлекать из него всякие дурацкие звуки.