«Фифа», — буркнул он себе под нос.
— Аделе, дитя мое, вот и Варшава, — обратилась к девушке Роза-Фруметл. — Большой город, правда?
— Откуда мне знать? Я его еще не видела, — отозвалась девушка с едва заметным галицийским акцентом.
Как всегда, когда реб Мешулам куда-то уезжал или откуда-то возвращался, он оказался в плотном кольце зевак. В Варшаве его знали все, и христиане, и евреи. Его имя не раз попадало в газеты, и однажды в одной из них появилась даже его фотография. Внешне реб Мешулам сильно отличался от варшавских евреев старого образца. Он был высок, худощав, с тонкими чертами лица, впалыми щеками и короткой, аккуратной белой бородкой клинышком — волосок к волоску. Из-под кустистых бровей на вас проницательным, непреклонным взглядом смотрела пара зеленых глаз. Нос у него был крючковатый, а над верхней губой росли редкие, точно у морского льва, усики. На нем были суконная кепка с высокой тульей и пальто со сборками на поясе и с регланом сзади, смотрелось оно как какое-то диковинное аристократическое одеяние. Издали его и впрямь можно было принять за польского шляхтича или даже за русского дворянина, однако, если присмотреться, в глаза бросались видневшиеся из-под кепки пейсы богобоязненного еврея.
Реб Мешулам торопился. Время от времени он толкал Лейбла в плечо, чтобы тот ехал быстрее. Но сначала долго укладывали багаж, а потом оказалось, что дорога с Велькой на Гжибов перегорожена пожарными машинами, и пришлось объезжать по Маршалковской и Крулевской. Уже зажглись уличные фонари, и вокруг круглых зеленовато-синих ламп роились мухи, они отбрасывали на тротуар причудливые тени. Время от времени мимо громыхал трамвай, и над ним по электрическим проводам пробегали, потрескивая, голубые искры. Реб Мешуламу все здесь было давно и хорошо знакомо: и высокие здания с большими воротами, и магазины с ярко освещенными витринами, и русский полицейский, стоявший на трамвайных путях, и Саксонский сад с густой листвой, выбивающейся из-за высокой ограды. Среди листьев мерцали и гасли крошечные огоньки. В легком ветерке, подувшем из парка, слышался, казалось, шепот любовных парочек. У входа в парк застыли два жандарма с шашками, они следили за тем, чтобы ни один еврей в длинном лапсердаке или его жена не проникли в парк вдохнуть аромат свежего воздуха. В конце улицы располагалась биржа, реб Мешулам был одним из старейших ее членов.
Экипаж свернул на Гжибовскую площадь, и внезапно все изменилось. Теперь по тротуарам сновали евреи в лапсердаках и камилавках и еврейки в накинутых на голову поверх париков шалях. Изменились даже запахи. В воздухе запахло рынком — гнилыми фруктами, лимонами, чем-то сладковатым и терпким, чем-то таким, что невозможно распознать и что ударяет в нос, лишь когда возвращаешься сюда после долгого отсутствия. Шум на улице стоял невообразимый. Уличные торговцы нараспев выкрикивали свой товар — пирожки с картошкой, горячий нут, яблоки, груши, венгерские сливы, черный и белый виноград, арбузы — целиком и кусками. Хотя вечер выдался теплый, купцы сидели в пальто, на поясе у них висели большие кожаные мешки с деньгами. Торговки восседали на коробках, скамейках и на порогах. Прилавки освещались фонарями или же мигающими в темноте, торчащими из корзин с товаром свечками. Покупатели вынимали фрукты, мяли пальцами или надкусывали, облизывая губы, чтобы ощутить их вкус. Продавцы взвешивали покупку на жестяных весах.