Бабушка приехала ночью. Я проснулась, а мать спит со старухой. Старуха лежит с краю, белый платочек сбился на лицо, и оттуда, из-под платочка, сап с тихим свистом. Мне было шесть лет, три года после смерти отца мы жили с матерью вдвоем, и в тот миг, заглядывая под платок, я поняла, что старуха здесь лишняя.
Примирил мешок. Он стоял у двери. Не очень большой, завязанный пеньковой веревочкой. Бабушка приехала из деревни и привезла мешок с гостинцами. Гостинцев было много, и все они лежали в большом мешке по отдельности — каждый в своем белом мешочке, зашитом сверху. На вид они не отличались друг от друга.
— Сухой гриб, — объясняла бабушка, выкладывая первый мешочек на стол, — Мареин Федька собирал. Такой хлопчик удачливый, глаз чистый, совестливый, на кого посмотрит — тому и удача.
Потом этот Мареин Федька, четырехлетний двоюродный брат, стал моей первой сердечной болью, первой ревностью, которая всякий раз, как вспыхивала, кидала меня на дно глубокой черной ямы. Наверху Федька с теми, кого я любила, — с бабушкой, Осей, Лидкой-рыжей, Мишей-маленьким, а в яме, в холоде, страхе и обиде, — я.
— Яблоки не удались, — говорила бабушка, — попадали в завязи. Одно только дерево вызрело. Федька как увидит, что кто из наших яблоко ест, аж затрясется: не ешьте, бабушка порежет, посушит и в город повезет тетке Ольге с Рэмой. Такой хлопчик, такие дети долго не живут, их на небо в ангелы забирают.
Бабушка заполнила нашу небольшую комнату белорусским говором, широкой до пола сборчатой юбкой, своими мешочками с гостинцами и рассказами о деревне. Мать опаздывала на работу, поглядывала на ходики, стучавшие на стене, вздыхала, но уйти почему-то не смела.
— Меня Архип Прасковеин спрашивает, что это за имя такое — Рэма, — чи конское, чи заморское, — говорила бабушка, — а я ему говорю — городское. Они в городе живут и по-городскому имя дают.