С Марией произошла престранная вещь: впервые в жизни на нее смотрели не как на женщину, а как просто на человека. Именно человеку Тату дал приют и работу; человеку — предложил ходить на занятия в партизанской школе… Обезьяньи чары не действовали на Че Гевару. Бабушка Фатин говорила когда-то, что предмет не действует на тех, чье сердце занято. Сердце Че Гевары оказалось занято — но не другой женщиной, а революцией. Мария была потрясена. Она снова и снова обдумывала все, что говорил команданте, снова и снова вызывала в памяти его лицо… Она влюбилась — неодолимо, тихо и безнадежно.
Мария со страхом обнаружила, что ей больше не хочется быть просто женой хорошего мужа. Она вдруг поняла, как ей нравится учиться; как это удивительно и хорошо, когда у тебя есть дело. Мария была слишком женщиной, чтобы захотеть воевать — даже ради революции, возлюбленной Че. Но Тату не только воевал — он еще и лечил. Мария захотела стать врачом.
И вот тут ей очень даже могла помочь Обезьянка.
На секунду пальцы Марии остановились, шорох падающих в миску орехов прервался. Девушка оглянулась через плечо — из-под кухонного навеса виднелось несколько палаток, и в одной из них горел свет. Мария ехидно улыбнулась и продолжила лущить арахис. Товарищ Цветков уже не спал. Скоро выберется из палатки, приглаживая руками свои удивительные рыжеватые волосы, — а кожа у него белая, как молоко, и покрыта светло-коричневыми круглыми пятнышками, будто усеяна просом. Противно, но что поделаешь… Товарищ Цветков придет под навес, нальет себе воды и скажет: «Ну, как дела у моей прекрасной колдуньи?»
Вот уж на кого Обезьянка подействовала как удар!
Стоило Марии слегка сосредоточиться — и товарищ Цветков будто сошел с ума. Была б его воля — целыми днями вертелся бы на кухне… Он говорил ей странные, глупые, завораживающие слова. «Ты плачешь? — со смехом спрашивал он, когда у Марии было плохое настроение. — Послушай! Далеко-далеко, на озере Чад, изысканный бродит жираф». «Но в мире есть иные области, луной мучительно томимы», — говорил он, когда Мария жаловалась на вечную полутьму. И любимые свои стихи, частенько поминая какого-то Самиздата, повторял к месту и не к месту — Марии, партизанам, ящикам с патронами, гербарию: «Как темно… этот лес бесконечен… Не увидеть нам солнца уже никогда… Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?.. Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!» Дневник у товарища Цветкова был, пухлый, потрепанный, и русский его очень берег — держал, правда, не под рубашкой, а в нагрудном кармане.