Давно уже шагали мы пустыней, среди песчаных барханов. Идти здесь было особенно трудно — вязли в песке босые натруженные ноги. Солнце печет не по-зимнему. И тоска, скорбь на душе… Как-то однажды нам встретилась стайка жаворонков: то рядом с нами усядутся на бархан, то вьются в небе над головами. Вспомнились мне тогда сказки бабушки Донди, в них говорилось, что порой люди могут превращаться в животных, птиц. Подумалось: а вдруг это вовсе не жаворонки, а паши односельчане и среди них — мои отец и мять? Проведали, что враги гонят нас на чужбину, и полетели выручать… Даже дух захватило от сверкнувшей надежды…
А спустя день-другой барханы пошли уже не такие высокие да унылые — показались кустарники. Дальше потянулись между барханами просторные такыры, а вот уже и селенье виднеется. Приободрились несчастные пленники. Аламанщики тоже повеселели: горячат копей, перекликаются, песни заводят. На одном из привалов видим: скачут конных с полсотни от селенья прямо к нам, бунчуки на копьях развеваются. Во весь опор несутся мимо нас, а им навстречу — другие, тоже с бунчуками. Встретились, остановились, о чем-то переговорили. Из той группы, что двигалась позади нас выехал вперед всадник на гнедом коне. Халат на всаднике выгоревший, хивинский и папаха черная низкая, кверху заостренная. Но оружие — не как у всех. Сабля в серебряных ножнах, а на рукояти драгоценные камни так и сверкают. Два коротких старинных ружья — чешни, одно за кушаком, другое висит на луке седла. Рослый всадник, борода длинная, уже седеть начала. Остановился он впереди всех. Нас подняли, погнали вперед. Тот всех нас внимательно оглядывает, глаза неподвижные, острые, будто у коршуна. Мне страшно сделалось, и любопытство разбирает. Когда прошли мы, опять я нашего земляка спрашиваю, который мне сказал про Зелили:
— А этот чернобородый кто?
— Ш-ш! — погрозил он мне пальцем. Потом уж, когда отошли подальше, говорит тихонько: — Да ведь это сам хан хивинский Мухаммед-Рахим. Он-то и приказал, чтобы нас пригнали сюда, в его державу…
Вскоре был устроен длительный привал у колодцев, неподалеку от селенья. Принялись считать людей, отделять больных, ослабевших. Все меньше и меньше оставалось пленников на стоянке. И вот, наконец, всех взрослых увели, остались мы — ребятишки. Под вечер пригнали лошадей, нас усадили по двое и повезли в селенье.
Здесь мы не задержались, проследовали мимо в сопровождении нескольких всадников. Жители стояли возле своих домов — низеньких, с плоскими крышами, как всюду здесь, на Лебабе, — молча провожали нас взглядами, и я заметил: не любопытство у них на лицах, а сострадание. У женщин слезы готовы были брызнуть. Некоторые, набравшись смелости, протягивали нам куски лепешки, горсти семечек. Наши охранники, правда, им не мешали — они торопились куда-то и нас поторапливали.