— Каликст, — промолвила взволнованным шепотом пани Карлич, — я столько раз в жизни грешила словами любви, столько раз я произносила их, когда в моем сердце едва-едва теплился огонек увлечения или прихоти, что в этот торжественный для меня час, когда в моей жизни наступает важный перелом, я не произнесу этих слов. Скажу только одно: Каликст, я уважаю тебя!
Они помолчали, глядя друг на друга, тут же к пану Каликсту вернулось обычное хладнокровие, он пожал кончики пальцев невесты, отступил на несколько шагов и с поклоном спросил:
— Eh bien, madame! Et quand la noce?[26]
— У меня нет причин откладывать, — ответила невеста.
— У меня тоже, итак, месяца через два…
— Хорошо.
Портьера раздвинулась, на пороге появился камердинер и позвал пить чай.
Когда садились за столик, освещенный алебастровой лампой, компаньонки долго с большим удивлением приглядывались к пани Карлич. Лицо ее совершенно преобразилось, оно как-то странно сияло, взгляд стал трогательным, говорила она мало, сидела серьезная и задумчивая. Зато с паном Каликстом не произошло никаких перемен, он флегматично пил чай и рассказывал барышням о театре и карнавальных празднествах в одном из больших отечественных городов, откуда недавно вернулся. Лишь изредка он украдкой смотрел на невесту, и тогда глаза его снова темнели и сверкали огнем.
В тот вечер пани Карлич, войдя в спальню, не преклонила колен перед образом мадонны итальянской кисти и не раскрыла молитвенника с золотой застежкой, а бросилась на колени перед окном, за которым виднелось сапфировое зимнее небо, усеянное мириадами звезд, вздохнула всей грудью и тихо промолвила:
— Боже, благодарю тебя!
Дня три спустя вся округа уже знала о том, что пан Каликст К. опять сделал предложение пани Карлич, и на этот раз успешно. Каким образом стало известно то, что происходило в тихом уединенном будуаре? Кто угадает? Кому удастся проникнуть в тайны провинциальной почты и телеграфа? Они так быстры и разветвленны, что им нет равных на свете; их станции — болтливые горничные, ухмыляющиеся лакеи, евреи в лапсердаках, разъезжающие в бричках кумушки, управляющие с самоуверенными физиономиями, приживальщики с их таинственными знаками. Этот первобытный способ связи прост, но в то же время замысловат и так хитро оплел своей сетью провинцию, что подхватывает на лету все разговоры, проникает в самые сокровенные мысли, угадывает, что делается в доме, по свету в окнах и что происходит в душе человека — по его одежде или взгляду. Если войдешь в чей-нибудь дом и заметишь, как горничная, прижав палец к губам, шепчется с лакеем, знай, это почтовая станция; если увидишь бричку, что торчит посреди лужи на дороге или увязнув колесами в песке, а из нее высунулась кумушка в черном салопе и навострив уши впитывает то, о чем ей рассказывает проезжий еврей, знай: и это почтовая станция. Если сидишь дома, читаешь книгу и вдруг — дверь настежь, к тебе врывается еще не старый господин с физиономией, раскормленной на чужих пирогах, и, забыв поздороваться, хлопается на стул с возгласом: «Потрясающая новость! Потрясающая новость!» — почтовая станция. Или, допустим, сидишь в кругу знакомых, беседуешь о том о сем, о пятом о десятом, о погоде, о дорогах и т. п. и вдруг случайно замечаешь, как две дамы в чепцах с большими бантами многозначительно переглядываются и перемигиваются, — телеграф. Или едешь мимо роскошной усадьбы и видишь: в воротах, точно изваяние, застыл еврей и, поглаживая бороду, как завороженный смотрит на окна, всем своим видом как бы говоря: «хотя мы и евреи, но кое-что знаем», — тоже телеграф.