Начало времени (Ливанов) - страница 87

После похорон Йосель и Лия куда‑то уехали, очень далеко, надо полагать. Отец при этом так махнул рукой, так присвистнул, что я понял — дальше уехать и невозможно: «Аж в Америку!»

Америка, как и Бессарабия, мне представлялась черной, без солнца, вся во мраке ночи. Туда, вероятно, уезжают с горя все, у кого умирают маленькие дети. Свет для меня кончался за лесом, где садилось солнце. Америка была потусторонней землей, почти небылью, кладбищем живых…

Долго еще, проходя мимо дома Йоселя, я с грустью поглядывал на глухо закрытые ставни, на поросшие травой, разваливающиеся каменные ступеньки крыльца под жестяным навесом. В этом доме побывала смерть, и он наводил на меня непонятный страх. И все же казалось вот-вот громыхнет внутри дома запор, на пороге покажется Лия с застенчивой улыбкой на лице, а затем красивая колясочка с бутузом. На крыше каменного погреба лавочника теперь часто сидела галка; осторожно следила за мной, изредка оглашая двор своим сухим гортанным криком. Дни угасали тихо, над подсолнухами плыли синие сумерки, сменяясь густой теменью. В просторном небе млечный шлях мерцал, как сухая снежная дорожка, ярко светил Чумацкий воз. Замирал собачий лай, и село казалось затерянным в пустыне. Но едва наступали ранние летние рассветы, после короткой ночи, в воздухе, резко пропахшем полынью, оживали звуки нового дня. Скрипели колеса телег, раздавалось «цоб–цобэ», блеяли на выгоне овцы, и все звонче оглашалось утро гулкими выстрелами пастушьего бича.

Весть о смерти Алеши, смерть мальчика, отъезд Лип. Слишком много утрат внезапно обрушилось на меня. Я стал недоверчив к жизни, она страшила меня своей непостижимой жестокостью. Кто из смертных, какой великий ум может безоговорочно смириться с мыслью о смерти, с ее неотвратимостью? Тем трудней это для ребенка…

Отец и Симон сидят на лавке. Лица их задумчивые. Видно, главное сказано и дальше дело уже не в словах, а в том, чтобы думать, думать. По–мужицки, неторопливо, основательно, молча, как пашут землю, как делается любая крестьянская работа. И не минутами, и даже не часами, а днями, неделями — неспешно созревает насущная мысль, житейское решение. Мужику нельзя быть легкомысленным и беспечным — за это можно поплатиться неурожаем, голодом. Земля учит серьезности и ответственности, от нее в характер мужика приходит суровость и постоянство. Недостаток знаний мужик восполняет опытом и природной сметкой, той мудрой осторояшостью, из‑за которой и казался быстрому и ухватистому горожанину — «серым», «тугоумным», «хитрым».

Время крестьянское не знает ни календарей, ни графиков. Оно, как речной поток — без шумных перекатов и стремительных поворотов. Весна, чтоб пахать и сеять хлеб, лето — чтоб убирать хлеб, осень — чтоб снова пахать и сеять хлеб, а зима — чтоб ждать новой весны. Хлеб — всему голова, и мужик полностью подчинил свою жизнь, душу и мысли ему — хлебу, размеренно, извечно и мудро распределившему время на времена года. Не спеша зреет хлеб — значит, и мужику спешить некуда. Так создается ритм и круговорот природы, в которой крестьянин его живая часть, подчиненная ему. И хоть отец и «порченый мужик», но сколько презрения я ловлю во взгляде его, когда заезжий Турок, слюнявя пальцы и на всю хату икая после яичницы с ветчиной, пересчитывает деньги, хлопает ладонью по пухлой пачке, шумно хвастает своей удачливостью и уменьем жить. Нет, пусть Василь и жилится, пусть для Симона кулак Терентий стал вроде иконы, но они хлеборобы и, значит, песмотря на споры, отец пх уважает. Отец это им не раз уже объяснял, особенно после того, как, бывало, пообщается с пляшкой для воодушевления.