Москва, декабрь 2009 г.
АНДРЕЙ БИТОВ
Битов Андрей Георгиевич - классик отечественной литературы, президент Российского ПЕН-клуба. Родился 27 мая 1937 г. в Ленинграде. В 1957 - 1958 гг. служил в стройбате на Севере. Автор романа «Пушкинский дом».
— Вы как-то сказали о себе: при советской власти «не прогнулся, но прозябал». Не такая уж, наверное, и плохая была власть, если при ней можно было допрозябаться до «Пушкинского дома», Андрей Георгиевич?
— Я не думаю, что в СССР была советская власть, в СССР была империя, поэтому основная тема моих произведений — империя; это было единственное, что я мог как невыездной изучать, как страстный путешественник тоже изучать, как человек с геологическим образованием тоже изучать, и я вполне этому предавался. Я думаю, что большевизм как диктатура позволил сохранить империю, которая могла бы расползтись после Первой мировой войны, как Австро-Венгрия, скажем, или как она расползлась в наше время. Режим удерживал империю, а империя на самом деле такое историческое существо, у которого, возможно, свое подсознание; и тиран тоже есть часть организма империи, централизованная власть для такого пространства, по сути, неизбежна.
— Акунин — поп-культура?
— Не знаю, я не очень его читал... Дело в том, что в последние десятилетия поднялись запрещенные жанры, которые удовлетворяют рынок, — там есть лучшие и худшие профессионалы, а та литература, на которую ориентируюсь я, — непрофессиональная литература, вся великая русская литература непрофессиональна, только Чехов уже был профессионалом. Достоевский мог бы быть профессионалом, но он себя загонял в эту структуру проигрышами и нищетой. Для Пушкина поэзия была скорее как позиция, при этом он был не против тех денег, которые ему могли заплатить за сочинения, но его литература — это развитие, то есть совсем другое занятие, это непрофессиональная литература. В советское время профессионалами кого называли? Кто больше всех зарабатывал от литературы? Так больше всех зарабатывали секретари союзов писателей. Я — такой устаревший образец писания как попало, как Бог на душу положит; это мое кредо. Конечно, в момент письма я не думаю, что Бог вкладывает слова в уши, но я стремлюсь к какой-то свободе текста и к своей собственной свободе, к постижению сути тех явлений, которых я по недоумению и недоразвитости стал очевидцем, свидетелем, и что стало моим опытом. Таким вот образом. Ну а потом... судьба произведения — это темное дело, и как они будут жить без меня, я не знаю.
Акунин, по-моему, изобрел одну великую вещь — и то я знаю это умозрительно, потому что читать про Фандорина мне неинтересно, — он сообразил общую отсталость публики, общий ее голод по жанру, которого не существовало в России. Он ведь господин вполне интеллигентный, образованный, японист. Акунин перенес действие своих романов в то время, когда в России мог родиться настоящий детектив, но он родился в это время в Англии... Он написал романы, которые могли быть написаны тогда — это такая догадка, которая дорогого и стоит, понимаете? Его успех обеспечен этим. Путь Марининой, допустим, другой. Вот ее романы я одно лето в Крыму читал, потому что хотел понять, кто их пишет. Когда я читаю какую-нибудь книгу, я либо не думаю про автора, а с ним общаюсь на равных или снизу вверх — я имею в виду, конечно, настоящие книги, либо я начинаю на основании текста догадываться о личности автора, то есть строить собственное произведение об этом человеке. Романы Марининой меня увлекли, потому что я никак не мог почувствовать там человека, разгадать автора... в данном случае разве что какие-то черты Каменской указывают в сторону Марининой; зато это хорошо заполняет страницу — приготовление какого-нибудь блюда, какая-нибудь косметика, боли в спине или еще что-то. Но эти люди работники, они профессионалы, а я нет.