- Вы знаете меня столько лет, Поттер. Неужели я похож на человека, готового семнадцать лет исходить соплями по вашей покойной матушке?
- Скотина, — вот и все, что я могу сказать ему на прощание.
Он просто поворачивается ко мне спиной и уходит, исчезая из моей жизни, как я в тот момент уверен, навсегда. Я ненавижу его. Лучше было бы, если бы он просто тихо сдох на полу Визжащей Хижины.
А когда проходит три года, я, уже сидя у стены моей камеры в Азкабане и размышляя о мере справедливости, добра и зла в жизни, впервые задумываюсь о том, что тот приговор был для него нестерпим. Потому что практически он выиграл для них войну, рискуя, воюя на два фронта. И в награду за это его просто-напросто не посадили в тюрьму, не ограничили в правах и разрешили выезд из страны. А сами навесили на себя ордена, объявили друг другу благодарности и зажили счастливо в том мире, который он (ну, не только он, конечно) сохранил для них. Ну а еще через год, когда я узнаю его настолько хорошо, как предпочел бы не знать никогда, я пойму, что в тот день в его взгляде не было ни презрения, ни ненависти, ни отвращения, ни издевки — он просто старался не смотреть на меня. И все.
Гораздо позже, возвращаясь к этому нашему разговору, я иногда думаю, а что если бы у меня был Хроноворот? Мог ли я изменить что-нибудь тогда? Где взять мудрости в восемнадцать, если у него ее не было и в тридцать восемь? И ведь он не мог ответить на вопрос, который я задал ему в тот день в коридоре Министерства, выбежав за ним из зала суда. Потом, когда смог… наверное, было уже поздно. А тогда было непредставимо рано… нереально.
Но отчего-то мне кажется, что в тот момент, когда Северус Снейп, не прощаясь, повернулся ко мне спиной, а я, пыхтя от возмущения, детской злости и разочарования, смотрел, как быстро исчезает его фигура в строгом черном сюртуке за поворотом коридора, ведущего к лифтам, о да, именно в тот момент в незримой воздушной гавани от призрачного причала отошел некий корабль, нет, еще только тень корабля, которой уже очень скоро было суждено облечься вполне осязаемой плотью из дерева и черных парусов.
А в тот вечер, когда мы вчетвером аппарируем в Хогсмид, я просто напиваюсь — банально и не эстетично, но мне почему-то не стыдно, хотя там и моя невеста, и Гермиона. И я, уже не надеясь, что они не разглядят мои покрасневшие от слез глаза за стеклами очков, повторяю, думаю, в десятый раз за вечер, как он отправил меня на смерть, снабдив напоследок слезливой сказочкой, в которой не было ни слова правды, как Дамблдор лгал мне столько лет, а я шел на убой, как барашек, радостно поблеивая… Ни единого слова правды… Мои друзья и невеста смотрят на меня с жалостью, и я в тот вечер позволяю себе побыть жалким, так как мне кажется, что именно сейчас хороню свою веру в добро, правду, искренность... Я еще не знаю, что у меня этой веры столько, что на похороны ее остатков не хватит всех кладбищ и склепов Англии. Но в тот вечер я плачу и пью, а Рон, Джинни и Гермиона молча на все это смотрят, а потом без лишних слов эвакуируют раненного бойца с поля боя прямо в дом на Гриммо, где еще до утра несут вахту у постели хмельного героя. А наутро я принимаю зелье, целую немного расстроенную, но весьма бодрую Джинни, и могу жить дальше.