Через не могу (Рачко) - страница 40

Мы с мамой, расстроенные, долго стояли у окна, все высматривали их на улице и гадали, что случилось. Мать не открывала своих предпо­ложений, но я и так знала, что они романтические: Саша 20 лет назад влюбился в маленькую девочку, ждал, наконец приехал в надежде... а она качает младенца...

Я сосредоточилась на своем — на чувстве вины: надо было, наверное, самой "слетать" за водкой... ведь (с их точки зрения) какая встреча без "поллитры"? Какие воспоминания?... А сзади ходила наша "представительница окружающей действительности" и неостановимо бубнила: "Такая сеточка!.. Надо ведь, самую лучшую выбрал... Прочная была, а, главное, размер такой удобный..."

Ей-богу, иногда мы были в собственной стране как иностраццы.

Детали утра 27 февраля 1943 года. (Впрочем, это могло быть утро 28-го или 29-го. В России новости сообщают народу только после того, как правители решат, что с ними делать.) Есть даже какое-то смутное ощущение, что это было в марте — потому что помнится весна.

Меня разбудил и сразу поразил грохот парадной двери. Трехлетний опыт подсказывал, что блокадник, как дикий зверь, издает шум только в чрезвычайных обстоятельствах — грохот мог быть лишь наглостью победителя или умирающего. Но и на предсмертный кураж это было не похоже — умирали в блокаду обычно покорно: садились передохнуть на тумбу у ворот или не просыпались утром... И пока по коридору до нашей двери стучали торопливые шаги, я все больше возбуждалась и, притаившись под одеялом, ждала сюрприза. Но когда забарабанили по-управдомски в дверь и громкий голос Милочки, с каким-то звоном, не дожидаясь "Кто там?", нарушая все коды, сказал, ничего не объясняя: "А ну, вставайте, сони!", я даже высунула из-под одеяла нос, который тут же заледенел.

Ах, я помню этот Милочкин проход по нашей холодной загроможденной комнате — в распахнутом халате, мимо "квадрата" со встрепанной головой, к окну и, о Боже, одним движением, как какая-нибудь леди Гамильтон, она срывает синюю штору! Напрочь, с треском!

Мама, ахнув, кидается к черной тарелке радио, и левитановский баритон, как родственник, пере­живший с нами блокаду, рокочет над останками города: "...должавшаяся девятьсот дней и ночей, — секундная пауза, и шаляпинское — прорван а!"

И последняя картинка блокады: бабушка в несве­жей фланелевой ночной рубахе, сорванная с постели, в пенсне на габсбургском носу, наяривает на пианино "Собачий вальс".

Тарарам — пам-пам, Тарарам — пам-пам, Тарарам-па, ум-па, ум-пам-пам!

Но все-таки был у меня взрыв ужасного, безутеш­ного детского горя по поводу блокады, только оно обрушилось на меня года через два после ее снятия, или около того... И случилось это в школе.