Коммуналка
Лены Чулковой
была прямо над
нашей, и их с
матерью большая
комната — точно
над нашей с
бабушкой, так
что летом мы
прекрасно могли
бы, используя
балкон, играть
в "Таинственный
остров"... но
никогда не
играли — Лена
была реалистом
и скептиком
с самого раннего
детства. Она
встречала жизнь
во всей ее наготе,
и жизнь, словно
стараясь
соответствовать,
никогда для
нее не принаряжалась,
не манила и не
баловала...
Несмотря
на одинаковую
нищету всех
кругом, бабушка
разрешала мне
дружить с детьми
очень выборочно.
С Леной — да,
потому что ее
мать Ксения
Ивановна была
купеческой
дочкой и кончила
гимназию. "Раньше
наверху жил
генерал, забыла
фамилию. У него
была дочка
Варенька, хроменькая.
Ей разрешали
с нами играть...
Но, конечно,
сначала зашла
генеральша,
познакомилась...
видит, люди
приличные..."
Бабушка —
охранительница
жизненных
трафаретов.
Сходились
мы с Леной так:
в школе заранее
договаривались,
скажем, на шесть
часов вечера.
В шесть бабушка
и Ксения Ивановна
одновременно
открывали двери
квартир на
кромешную
лестницу. Оба
ее пролета
слабо освещались
свечными огарками,
которые они
держали в руках.
По крайней мере
становилось
видно, что там
никого нет.
Можно
пускать? — громко
спрашивала
бабушка.
Пускайте!
И бабушка
отпускала мое
плечо. Перекликаясь
с Леной, я мчалась
через две ступеньки,
все равно немного
боясь, но и
предвкушая
удовольствие
от общества.
"Все в порядке,
— говорила
Ксения Ивановна,
перегибаясь
через перила
с верхней площадки.
— Встречайте
в девять".
Играли
обычно у Лены,
в крошечной
комнате, одной
из двух, принадлежащих
"тете Мусе".
Хозяйка была
пожилая, деликатная
и веселая. В
горло у нее был
вставлен
металлический
клапан (который
мне было неловко
рассматривать),
и говорить она
могла, только
нажав на этот
клапан. Сначала
раздавался
сип, а уж потом
ее голос, как
на пластинке
со старинной
записью Льва
Толстого. Поэтому
в первую секунду
после сипа я
каждый раз
ожидала услышать
что-нибудь
значительное,
но "тетя Муся"
говорила, например:
"...Х-х-х... играй,
Адель, не знай
печали..." Лена
стеснялась
тетки, особенно,
когда та пыталась
напевать, и
"тетя Муся",
смеясь как на
старой пластинке,
смущенно уходила
к себе.
Комната,
в которой мы
играли, во время
войны оставалась
нежилой и наполовину
превратилась
в кладовку. Я
очень ее любила
— в ней было
столько разных
вещей, что можно
было представить
себе все что
угодно. Среди
других глупых
игр помню одну,
на которую мы
решались только
в минуты душевного
подъема. Над
письменным
столом в этой
комнате расплывалось
по стене сырое
пятно (их этаж
был последним),
а на столе стояла
старая бронзовая
настольная
лампа. Мы зажигали
лампу, брались
за руки, а свободными
руками — одна
держалась за
лампу, а другая
тихонько водила
по сырому пятну.
И в какой-то
момент нас
довольно сильно
дергало током.
Законов электричества
мы, само собой,
не знали — это
был чистый
эмпиризм, как
в первобытном
обществе.