В этот
момент в разных
концах зала
несколько
зрительниц
постарше потеряли
сознание. Фильм
остановили,
зажгли свет,
учительницы
бросились к
упавшим и вытащили
их в проход. В
зале стоял
тяжелый стон.
Директриса,
с выражением
бестолкового
ужаса на лице,
объявила срывающимся
голосом, что
дальше кино
показывать
не будут. И тут
я стала, единственный
раз в жизни,
свидетельницей
и участницей
стихийного
бунта.
— Нет!
Нет! — закричали,
завизжали,
заплакали три
сотни голосов.
— Нет! Нет! Нет!
— Ноги застучали
по полу с силой
отчаяния, старая
гимназия
заходила ходуном.
Испуганные
учительницы
сначала не
понимали, что
перестать
показывать
фильм значит
оставить Наташу
Защипину сидеть
на окровавленной
куче щебня...
не зимой, когда
ран не видно
под ватниками,
а летом, когда
тело так беззащитно
и кровь сворачивается
страшными
темными лужицами,
подернутыми
пылью.
Наконец
до взрослых
дошло, что они
ничем не смогут
усмирить нас,
кроме фильма.
Училка в гимнастерке,
ковыляя как
пришвинская
куропатка,
пробежала к
механику и
скомандовала
продолжать
показ.
И мы по
праву досмотрели,
как в тихую,
белую госпитальную
палату входит,
прихрамывая,
высокий и стройный,
затянутый в
портупею, с
седеющими
висками и
всепонимающим
взглядом —
ОТЕЦ.
Гром
победного
салюта на экране
слился с облегчающими
рыданиями зала.
Я помню,
что бежала
домой одна, не
обращая внимания
на обстрел со
стороны лужи,
и всю дорогу
рыдала. Оба
курсанта оказались
в нашей комнате,
Витя схватил
меня на руки
и укачивал,
бормоча шутки,
а мама сзади,
через его плечо,
давала мне
валерьянку
и вытирала
Витину шею, по
которой текли
мои неостановимые
слезы.
Как у
многих детей
этого поколения,
мое сердце было
разбито не
жизнью, а искусством
— каким бы там
оно ни было. Мы
мало чего ждали
и уж точно ничего
не требовали
от жизни, а от
искусства —
всего.
*
* *
Дорогой
Николас, кажется,
я давно Вам не
писала. Год?
Жизнь перед
глазами менялась,
мельтешила,
как картинка
на экране компьютера.
Но сейчас
остановилась,
и в душе покой
— я приняла
бабушку как
хроническую
болезнь. Утром
встаем — на
"comode".
Бабушка говорит:
"Вот накопила!
Слышишь? И льется,
и льется..." Потом
кофе — так, чтобы
все кругом было
залито — мы не
половинкины
дочки. Приходит
женщина черная
помочь, милая,
говорит улыбаясь:
"Всье харшоу".
Бабушка спрашивает:
"А где все-то?
Папа здесь? А
Эдуард?"
А где
Америка-то? Ау!
Муж как-то
утешал меня,
что бабушка
мне — не наказание,
а испытание...
Это для меня
очень важно,
потому что
испытание может
кончиться, его
можно выдержать.
Испытание —
это знак даже
некоторой
избранности.
Вот ведь! Все
еще охота в
избранные.
Стыдно. Но зато
страх прошел,
страх наказания.
Потому что куда
я могу попасть
в Конце концов?
Опять в темно-синюю
комнату с окном
на соседскую
стену. Для обозрения
— серая вставная
челюсть и обвислые
лиловые ягодицы.
И вечный припах
— несвежего
тела и свежей
мочи. С другой
стороны, если
помечтать о
награде... На
днях подруга,
которая много
лет наблюдает
мою жизнь с
бабушкой, сказала
мне: "Анька, ты
святая, ты попадешь
в рай!" Да? И там
у ворот меня
будет ждать
бабушка.