Потом снова было озеро Бобровицкое. Несказанно ласковая серость теплой, почти совсем спокойной воды. Сплошь — пена после недавних барашков, бело-пестрыми на теплой серости полосками. Мы возвращались на стремительной моторке, над нами тарахтел вертолет геологов, знакомых председателю колхоза, который водит нас по этим местам.
Там, где прежде были Бобровичи, теперь растут молодые березы, буйствует трава. Из-под кочки выскочил заяц Пустырь.
В новых, построенных на новом месте Бобровичах мы опять, как и в других селениях, как и вчера и позавчера, записывали рассказы уцелевших.
Высоко вверху — над светлой комнатой колхозной библиотеки, в которой мы слушали людей, над новой большой деревней, над всем этим озерно-лесным уголком западного Полесья — до самых космических орбит торжествует наша победа, в мире назревают новые опасности, идет борьба за то, чтобы они отступили.
А внизу, в глубинах народной жизни, в животворящей простоте ее точатся раны памяти, которые ничем не заживишь…
Вот и еще одна из этих народных ран.
Рассказывает Барбарка, шестидесятилетняя Барбара Адамовна Слесарчук. Говорит со странной и жутковатой усмешкой — будто страшную сказку, необычайно далекую, пережитую очень давно. Говорит временами почти совсем как сказительница — нараспев, с повторами, что не кажутся лишними, и по-местному — на трех или четырех языках одновременно: белорусско-украинско-русско-польском.
«…Это как нас били? Били… Даже тяжко рассказывать…
Хозяина прежде убили. Зажгли в клуне… Я так переболела. Четверо детей, пятым была беременна… Запалили часов в пять, под вечер. Немец пришел, выгнал Один мой хлопец скотину пас, а трое со мной. Моя хата была тогда дальше, где теперь колхозный двор. Немец пришел, выгнал. Собрались мы в хате, баб пятнадцать. Бабы сидят, как бы овцы, в хате. Думали: може, немцы только мужиков побили, а женщин не будуть бить.
Одна, Остапова мать, говорит:
— Нас живых запалят. Не захотел нас лобыты немец. Живых попалит.
А я вышла из хаты:
— Утекаймо, женщины, утекаймо!..
А две девочки у меня и мальчик. Оны, бабы, не схотели утекать, а я и пошла.
Немцы стояли, кругом сэло цепью обняли, тут цепь там цепь, и по селе ходили немцы. Так много. Я вышла на кусты в Богатье. Я не думала жить. Я не думала жить, а думала, куб[1] он не глядел, куб нам от так черепа поснымало, куб мы свою смерть не видали.
— Бежим туда, куб мы не видали смерти! Где пуля в затылок или в плечи, — говорю, — нам попадет, то легче нам, а то так трудно дожидать вот, чтоб нас убили. Вот, чтоб мы видали свою смерть…