Но вас ждал еще больший триумф: возле газеты с вашей статьей лежала еще одна с заметкой о смерти Джеки внутри. А под ней тем же почерком было написано «погублена Генри Мак-Альпином».
Она решила, Уильям, что отцом этого ребенка был я! Она решила, что это я довел Джеки до самоубийства, что я опозорил одну и предал другую, отнял у нее подругу. Она считала меня ответственным за все и ничего не знала о вас! Ну, хоть это-то заставит вас рассмеяться? Вы не можете не увидеть смешной стороны — висящая там женщина, погибшая от собственной руки, проклиная меня с последним своим вздохом! Я этого не воспринял. Не хотел этого воспринять и потому попытался отвлечься. Я отвернулся от трупа и увидел завершающую часть тщательно подготовленной ею mise en scène[18].
Ко всем стенам, впервые повернутые лицом к комнате, были прислонены те картины, которые она не дала для своей выставки и так боялась, что я их увижу.
Картины с Джеки, написанные так, как мне бы никогда не удалось написать, заставившие меня осознать все мои недостатки. Она написала личность, а не просто натурщицу в позе, бросающей вызов художнику. У ее Джеки был характер, была личность. Она была реальной женщиной, бурлящей эмоциями, выписанной с нежностью и лаской, а не манекен с пустым лицом, прячущим услужливую глупость. Она проникла за грубость, за глупость и нашла красоту, а не просто пышное тело, которое видел я, пока тратил время на демонстрацию того, как искусно я владею техникой. Джеки сидящая, лежащая на диване, свернувшись калачиком перед огнем, — и в каждой она видела нечто особенное и трогательное, и писала это любящей рукой. А когда она сидела рядом с Джеки и смотрела ей в глаза, ее автопортрет светился теплотой или одинокостью, если комната была пуста. Это было то, чего она искала, то, чего ни один мужчина не мог бы ей дать, причина, почему она сразу же отвергла меня. Я никогда не вызывал у нее таких выражений, даже не подозревал, что они возможны.
Но там стояли и другие — картины их обеих, сплетенных, раскинутых вместе, занятых тем, от чего я и сейчас содрогаюсь. Картины страстные и необузданные, интимные и порнографические.
Шокирующие картины — лица, обезображенные порочностью, тела, свившиеся немыслимым клубком в устремлении друг к другу. И она писала свет, а не скрывала себя в темноте. Черт побери, она использовала свет, как никто прежде и не пытался. Каждая картина была насыщена яркими слепящими красками: зеленые, и сиреневые, и красные тона плоти, солнце, отражающееся от чувственных ног и рук, расположенных так, как не сумела бы вживе изобразить никакая натурщица. Сложный узел углов и изгибов их тел. Восхваление, даже пока они насиловали величие человеческого тела, образ и подобие Бога, сводя его к похабности и гротеску. Солнце, сияющее сквозь окна, даже одевало их ореолами, пока они мяли друг друга, будто их развращенность была тем, из чего лепятся святые. И глаза, я помню, смотрящие с такой безмятежностью, светящиеся явью, глядящие на меня из рам, провоцирующие мое возмущение, посмеивающиеся над моим шоком. Никакая галерея не повесила бы такое на своих стенах. Никакой мужчина никогда не написал бы подобного. Я бы не поверил, что женщина осмелится.