Даже и теперь эти картины преследуют меня. Они мне снятся, они приходят ко мне непрошеные, когда я ночью лежу в постели. Я пытаюсь выбросить их из памяти, но даже теперь, четыре года спустя, не могу. Я перепробовал все — долгие прогулки, снотворные настойки всех видов, изготовляемые аптекарями Киберона, молитвы, исповеди. Ничто не действует. И они — не картины тонких намеков, не «Олимпия» Моне, предоставляющая все воображению. Такая тщательная и благопристойная поза, и смотрящий затягивается в картину, так что непристойность присутствует только в вашем сознании, а художник может сослаться на свою непричастность. В этих нет и намека на застенчивость. Всякий, кто смотрел на них, был непрошеным гостем, не имевшим права находиться там. Особенно я вспоминаю одну: Джеки на коленях перед Эвелин, обнаженной на диване. В ее лице нет радости: это не изображение влюбленной, которой коснулось божественное начало. Только что-то дьявольское и яростное, лицо перекошено, тело напряжено, изо рта вырывается ликующий вопль. Какое отношение могло это иметь к любви или нежности? Это ли хрупкая, изящная женщина, которую я знал? Но как в момент с вашим разбившимся бокалом, я понял, что это правда. Вот какой она была на самом деле — разнузданной и гнусной.
«Черт те что! Вы только посмотрите. Это… омерзительно. Немедленно поверните их изнанкой наружу. Закройте их. Сжечь их, вот что. О Господи!..» Мне запомнилось, как в какой-то момент это сказал полицейский. Полагаю, ее родные согласились с ним, когда увидели их. Не знаю. Полицейский, разумеется, был прав. Эти картины заставили меня содрогнуться. Я думал, причиной была свисающая с люстры Эвелин, но нет. Просто я впервые узнал ее и испытал отвращение к тому, как она дала волю прятавшемуся в ней и упивалась им. Делать подобное, думать подобное и писать это как любовь! Не видеть того, чем это было на самом деле, чем этому следует быть, а превратить в искусство, на какое прежде никто не посягал.
Только вопль ее квартирной хозяйки, поднявшейся по лестнице с пинтой молока для нее, застывшей позади меня, едва она заглянула внутрь комнаты, и уронившей бутылку, так что она разбилась об пол, и молоко потекло в комнату, наконец вернул меня в реальность. А вернее, вовсе выбросил меня из нее, потому что я практически не помню дальнейшего. Во всяком случае, того, что происходило. Полагаю, кто-то вызвал полицию; врачи или кто там, вероятно, сняли ее и увезли в морг. Предположительно приехал кто-то из ее родных. Видимо, я дал показания полиции, разговаривал с ее отцом. Ничего этого я не помню. Знаю только, что в конце концов оказался на пароме в Ла-Манше и впервые за неделю почувствовал, что способен снова дышать. Между тем, как я открыл дверь ее комнаты, и гудком парома, выходящего из порта, не было ничего, кроме воспоминаний об этих картинах.