Дольче агония (Хьюстон) - страница 29

Патриция прощает Бет все ее недостатки, как физические, так и нравственные, ведь это к ней она бросилась, когда ее подругу Даниэлу настиг тот ужасный недуг, это ее она расспрашивает в последнее время обо всем, что касается опухоли Джино, — и всякий раз, когда им случается перекинуться несколькими фразами по телефону, в кафе или возле кассы в супермаркете, Бет умеет спокойно и точно объяснить Патриции, что происходит с организмом ее близких. В такие минуты человек не желает выслушивать банальности вроде «все уладится» или «нет смысла пороть горячку»: тебе нужно, чтобы кто-то, кто знает тебя и смыслит в таких вещах, принял твою проблему всерьез и вдумчиво ее проанализировал; ведь если это необходимо, надобно приготовиться к худшему.

Бедняжка Бет, думает Рэйчел. Она избегает чужих глаз, ее собственный взгляд виляет, зигзагом пробираясь от одной кастрюли к другой: я буду есть это! Неужели мне в самом деле предстоит все это есть? О, мне-то хорошо знаком ее ужас. Пусть даже она сама никогда бы этому не поверила, но из всех присутствующих женщин ни одна не поймет ее лучше, чем я. Голодать и обжираться — это две стороны одной и той же медали, здесь главное в постоянной непримиримой вражде между твоим телом и едой. В свои семнадцать мы с Лин соревновались, кто сумеет продержаться на меньшем количестве калорий. На первый завтрак — ничего. На второй — половинка яблока. На обед — йогурт. Владеть собой, не сдаваться. Хотелось уподобиться индийским йогам, чтобы, как они, проглотить конец длинной ленты, протолкнуть его сантиметр за сантиметром сквозь весь пищеварительный тракт, извергнуть снизу, а потом продергивать взад-вперед, чтобы вычистить из своего нутра всю скверну вплоть до самомалейших частиц. Да, стремишься к ясности и чистоте, к абсолютной власти духа над материей. И я, даром что больше не считаю калорий, все еще испытываю извращенное удовлетворение, беря в руки ее легкие закуски и сознавая, что мое тело не усвоит ни единого миллиграмма этой пищи.

Сосредоточенно раскладывая по мискам сии нечистые кушанья, Рэйчел замечает, что Дерек улизнул в гостиную. И думает: ему нестерпимо видеть, как мне все еще вольготно на этой кухне, как я автоматически протягиваю руку и беру с нужной полки нужный предмет. (Здесь до сих пор сохранились кое-какие вещи, которые она пятнадцать лет назад покупала вместе с Шоном, — большие бокалы цвета бирюзы из Рок-порта, черные тарелки из Сохо, напоминание о тех быстротечных неделях, когда они еще мнили, что смогут сделать друг друга счастливыми, наперекор очевидным доказательствам обратного, особенно же — тому факту, что оба с детских лет увязали в мрачном болоте меланхолии, имея мало шансов в одночасье обернуться бодрыми гедонистами, сколь бы ни горазд был Амур на разные ошеломляющие чудеса. «Амур», бог Любви — это синоним Господа, как говорилось в стихах Теда Хьюза, которые Шон читал ей в одну из ночей, из тех кошмарных черных ночей, когда они час за часом мешали джин с водкой и сперму со слезами, пока не начинало казаться, что вот-вот взорвутся не только мозги, но и душа и все твое существо, а Ворон, тупой ученик Господень, вместо того чтобы повторять «Любовь», только бился в конвульсиях, зевал да отрыгивал, уподобляясь таким образом Человеку. «Зевать, и рыгать, и ржать, и пинать…» Вусмерть упившись, Шон долго бубнил в ухо Рэйчел строки стихов, на все лады их шлифуя и коверкая… А мне завтра надо было встать на заре, чтобы прочесть лекцию об Аристотеле, у него никогда не возникало надобности утром рано вставать, но меня-то, если я… потом он уснул, как бревно, еще и захрапел.)