– Даже при первой встрече? Даже в тот день, в Тауэре? – спросил Девен, вновь поравнявшись с Елизаветой.
Во взгляде королевы мелькнуло настороженное недоумение.
– Мне она в первый же день назвалась Инвидианой. И с той самой минуты ни разу не проявляла при мне ни доброты, ни человеческого тепла.
– Но… – Тут Девен с запозданием сообразил, что совершенно забыл о титулах, об учтивых обращениях и вообще о том, как джентльмену подобает разговаривать со своей королевой. – Согласно рассказанному мне, государыня, она звалась Суспирией до самой коронации, а нося это имя, была вовсе не так холодна и жестока.
– Твои друзья ошибаются или солгали. Хотя… – Елизавета устремила взгляд вдаль, словно бы всматриваясь в прошлое. – Когда я спросила о ее имени, она ответила, что ее зовут Инвидианой, однако тон, которым это было сказано… – Королева вновь перевела взгляд на Девена. – Вполне возможно, тогда она назвалась этим именем впервые.
Девен молчал, лихорадочно пытаясь понять, что все это может значить. Голова шла кругом: разрозненные, не складывающиеся воедино обрывки информации пихались, толкались, мешались в кучу.
– Я передам эти вести тем, кто действует против нее, – наконец сказал он.
Если сестры Медовар солгали (пусть они кажутся вполне достойными доверия, однако исключать такого поворота нельзя), возможно, они себя чем-то да выдадут. А если нет…
А если нет, все обстоит совсем не так, как они думают.
– О трудах своих доложишь нам, – сказала Елизавета.
Овладевшая ею во время прогулки фамильярная простота, с коей она говорила о том, чего наверняка не разглашала ни единой живой душе, исчезла без следа. Перед Девеном вновь появилась Ее величество королева Англии.
Девен поклонился в седле.
– Непременно, Ваше величество, и в самом скором времени.
Воспоминания:
31 января 1587 г.
В покоях воцарились тишь и полумрак. Всем слугам и приближенным, обычно находившимся рядом, было велено заняться другими делами. За дверью по-прежнему стоял караул (в столь неспокойные времена о том, чтобы отослать прочь стражу, не могло быть и речи), однако хозяйка покоев осталась одна, насколько это было возможно.
Румяна и белила, обыкновенно покрывавшие ее лицо, будто латы, исчезли, выставив на всеобщее обозрение все разрушения, учиненные пятьюдесятью тремя годами жизни в страхе и гневе, да и бременем человеческой жизни вообще. Красота, вещь весьма эфемерная, ушла вместе с минувшей юностью. Осталась лишь твердость характера, гнущегося, но не ломающегося даже под таким сильным натиском, какой ей предстоит выдержать сегодня.