Чистка ботинок для меня такой же ритуал, как для монахов утренняя молитва. (И они, и я при этом стоим на коленях.) Обнаруживаю на мокасинах две капли воска. Стало быть, там вчера горели свечи! Усердно втираю черный крем в потрескавшуюся благородную кожу, а затем мягкими щётками навожу глянец. Потом, когда любой дилетант решил 6ы, что больше уже ничего сделать нельзя, я надеваю мокасины и с помощью бархотки медового цвета добиваюсь последнего, немыслимого блеска, какого редко достигают даже профессиональные чистильщики. Эта утренняя чистка ботинок для меня нечто гораздо большее, чем простой уход за обувью. Это внесение определенного порядка в хаос, в котором я живу, расстановка раскиданных вещей по своим местам. Только после этого я могу сказать: «Пусть будет день! Я готов».
Утром внезапно подула первая осенняя кошава[3].
Я вижу, как по ту сторону витрины движутся фигуры прохожих; наклоняясь вперёд, они борются с ветром, который бьёт их прямо в солнечное сплетение, достигая тридцати метров в секунду. Город подрагивает под ударами этого восточного завоевателя, налетающего с Украины, с берегов Чёрного моря, с Нижне-Дyнaйcкoй низменности и Южных Карпат, сметая всё на своём пути, подобно полчищам невидимых всадников, отмахивающих в дикой скачке по сотне километров в час теми же самыми дорогами ветров, по которым наши предки устремлялись на Балканы со своей далекой прародины. В кошаве есть что-то сумасшедшее: просвистев с ревом и воем сквозь город, как сквозь дырявый зуб, она вдруг замирает в оазисе тишины и рычит, словно бешеная собака, прежде нем снова накинуться на жертву. Но этот город, возведённый на скалах при слиянии двух рек, — крепкий орешек, его ещё никому не удавалось покорить навсегда: волны завоевателей лишь катились сквозь него, точь-в-точь как кошава, не позволяющая нам застояться, расслабиться и облениться, — она нам проветривает мозги, испытывает на прочность, рвёт паучьи сети, грозящие опутать всё, разгоняет тучи смога, подметает площади своей огромной воздушной метлой, чтобы потом, когда всласть набесится и накуражится, в тишине, наступающей после буйной оргии, принести благодатный, всепрощающий дождь, проливающийся слезами облегчения.
Не прост Белград, ой, не прост! Ему пальца в рот не клади. Он умеет так измочалить свирепого налетчика, что держись! Вот кошава разлетится, самодовольно поигрывая мускулами, наскочит на него, а он её хладнокровно отбросит совсем в другую сторону, куда она никогда и не дула; закрутит вокруг себя, протянет под мостами, перекинет на другую сторону Дуная, где она сталкивается лбом сама с собой, подобно тому, как толпа дезертиров, унося ноги с поля боя, налетает на собственные тылы; или даст ей забраться поглубже и начинает кружить её по переулкам возле пристани, да так, что и сама кошава теряется, обескураженно останавливается, едва переводя дух, не соображая, где она и что с ней, заползает сконфуженно в какую-нибудь подворотню или проходной двор, где скулит и воет, пока роза ветров не вы волочит её за ухо и не заставит снова нападать. Тут она может даже одержать и победу, однако того поражения никогда не забывает и опять и опять набрасывается с удвоенной яростью, мстя за то, что осрамилась.