— Я тебя лично в виду не имею. Тут и без того всяких личностей хватает. — Рушечкин многозначительно покосился на Карзубого.
— Ну и подлюка ты, видать, «Чего изволите?», — упорствовал Бачунский, отметая всякую попытку Рушечкина направить разговор в более мирное русло: — По твоему понятию выходит, что одна жизнь твоя разъединственно бесценная получается.
…Любопытный экземпляр Бачунский. Сколько Павел к нему ни приглядывался — вынести окончательное суждение затруднялся. Чувствовалось, что пограмотней многих будет и с опытом. Но ни того, ни другого не раскрывал, напоказ не выставлял, как бы себе на уме попридерживал. Вызвать себя на разговор по душам, втянуть в спор тоже не позволял. Послушает, прикинет, кто из себя что представляет, и, не привлекая внимания, отойдет, пряча усмешливый, плутоватый блеск под белесыми ресницами. Сам редко когда слово вставит.
И не кадровый командир вроде, а когда станковый пулемет изучали, удивил даже Колычева. Сержант, что занятия проводил, то ли не подготовился, то ли косноязычным уродился: полчаса маловразумительно бубнил под нос названия частей, но преуспел в деле мало. Павел и то с трудом его понял. Бачунский поднялся, деликатно попросил: «Разрешите, сержант, я повторю, возможно, чего из виду упустил». Да так повторил, что самому последнему солдату все стало ясно. И автомат у него — как скрипка в руках у маэстро.
С другой стороны, ни по-пластунски ползать не умеет, ни строевого устава не знает. За что в штрафной угодил, тоже помалкивает. Сегодня впервые с предельной откровенностью высказывался…
Рушечкин, смекнув, что разговор принимает нежелательный оборот, изобразил несправедливо обиженного человека.
— Ну-с так вот. Не понял ты меня, Бачунский. Я ведь что говорю? Зря никому подыхать неохота, а у меня семья, дети. О них думаю. А что касается сумы да тюрьмы, то, как говорится, не отказываюсь. Тут куда денешься? На фронт так на фронт. Я что? Я всегда пожалуйста. Обидно только, что шлепнуть могут почти ни за что. — Он с лебезящей суетливостью вытащил из кармана кисет, протянул Бачунскому. — Давай закурим лучше. Недопонял один другого просто. Бывает…
Но неуклюжая попытка Рушечкина дать задний ход лишь больше распалила Бачунского.
— Ты лисьим хвостом не мельтеши. Привык следы заметать. Ты лучше по-честному при всех скажи: виноватым себя считаешь? Черта с два! Ты на одну месячную зарплату продуктов упер? Трепло! А по какой цене продал? Может, сиротам подешевле отдал или инвалидам скостил? Три шкуры ты со всех содрал, отец-кормилец. А здесь Исусом Христом прикидываешься, морда спекулянтская!.. — Столько разящей, испепеляющей ненависти было в его словах, что у Рушечкина испарина на лбу проступила, будто вновь обвинительное заключение выслушивал. А Бачунский под молчаливое одобрение большинства продолжал с прежней неутихающей страстью: — Штрафной батальон ему, видите ли, не климатит. Шкуры своей жалко стало. А как же другие солдаты два года под смертью ходили, пока ты на складских харчах брюхо наедал да по бабам солдатским шастал? Это тебе хорошо, подходяще было? Скотина! И кисет свой спрячь. Я с тобой с… рядом не сяду. И запомни: таким, как ты, только в штрафном и место. Закруткой табака мне рот хотел заткнуть? Не выйдет! Обидно, что может чиркнуть слегка такого гада в бою и опять чистым на свой склад улизнет. Вот это действительно будет несправедливость так несправедливость, если хорошие люди погибнут, а такие вот уцелеют…