Странно, однако ж, что именно заставляет нас задумываться о правде. Она так редко проступает в событиях нашей жизни. Я в то время думать о ней перестал — на какой-то срок. Мне представлялось, что различить за фактами тонкие подробности правды невозможно. Если в жизни и существует некий тайный замысел, она почти никогда света на него не проливает. Гораздо легче думать о шахматах — истинный характер каждой фигуры неизменно определяет предназначенный ей путь, каждой из них движет высшая сила. И в ту минуту я пытался понять, не были ль мы — Бернер и я — точь-в-точь такими же: маленькими неизменяющимися фигурками, которыми правят силы намного большие нас. Я решил, что нет, не были. Нравилось это нам или не нравилось — и даже знали мы об этом или нет, — но отныне мы отвечали за себя только перед собой, не перед неким превосходившим нас величиною замыслом. И если характеры наши неизменны, они в конечном счете проявят себя.
За годы, прошедшие с тех пор, я твердо понял, что каждую ситуацию, в которой участвуют люди, можно поставить с ног на голову. Все, что мне преподносят как правду, может ею и не быть. Каждый столп веры, на котором зиждется наш мир, может в любую минуту рассыпаться, а может и уцелеть. И ничто не остается таким, каково оно есть, на долгий срок. Понимание этого, однако ж, не обратило меня в циника. Циник верует в невозможность добра, а я по собственному опыту знаю точно: добро существует. Я просто ничего не принимаю на веру и стараюсь оставаться готовым к любым близящимся переменам.
К тому времени я уже вступил на путь, который вел меня к умению подчинять одни вещи другим, — урок этот преподают нам шахматы, и преподают почти мгновенно. События, полностью изменившие жизни наших родителей, мало-помалу становились вторичными по отношению к событиям, направлявшим меня начиная с того августовского дня вперед. Собственно, о том, как я приходил к пониманию этого простого обстоятельства, и шла пока речь в моем рассказе, — об этом и о том, как я научился видеть наших родителей в свете более ясном. Думаю, именно потому я и ощущал свободу, стоя в тот день на мосту рядом с Бернер, именно потому сердце мое билось так радостно. Этим же объясняется, быть может, и еще одна странность: я позволил отцовскому перстню соскользнуть с моего пальца и упасть в реку, а после и думать о нем забыл.
Пожалуй, самое правильное — так и оставить нас стоящими в то утро на мосту; это в любом случае будет лучше, чем вспоминать обо мне уже вернувшемся домой и стоявшем недолгое время спустя на веранде, глядя вслед Бернер, которая уходила с нашей тенистой улочки и из моей жизни навстречу тому, что ее ожидало, чем бы оно ни обернулось. Сосредоточиться на уходе Бернер значит признать, что рассказ мой идет об утратах, а я не думаю так и по сей день. Я думаю, что рассказываю вам о движении вперед, о будущем, а и то и другое нелегко различить, пока находишься к ним слишком близко.