Записки простодушного (Санников) - страница 2

Кроме этого его «богатырского подвига», достойного Васьки Буслаева, известен еще один, тоже весьма сомнительный (нам рассказывала о нем мама).

В деревне, где жил прапрадед, стали пропадать овцы. «Ну, видно волки балуют!» — думали мужики попервоначалу. А потом подозрение пало на пришлого мужичка, Родиона, и мужики, нагрянув под водительством прапрадеда моего в его избу, нашли у него спрятанные в бочке и прикрытые сверху квашеной капустой шкуры украденных овец. Мужичок забился с топором в подполье: «Не подходи, убью!» Предок мой нацарапал что-то на листке бумаги (может, грамотный был) и кричит: «Радивон! Выходи, ничего тебе не сделам, только акт подпиши!» И жена мужичонки тоже кричит: «Выйди, Радивон, выйди да распушися!» (тут мама поясняла: «Они откуль-то приехали, вот она и говорила чудно: не роспишися, а роспушися»). Мужик бросил топор, вылез. Его схватили, повели по улице и на глазах всей деревни забили насмерть — почему-то досками (может, чтобы следов не оставалось?). Жестоко? Еще бы. Но — я уверен, что никто из деревенских ребятишек, которые всё это видели, никогда на воровство не пошел. И потом, в предвоенные и даже военные годы в деревнях пермских воровства не было (если не считать воровства лошадей цыганами). Идешь летом по чужой деревне и можешь заходить в любую избу. Никаких замков. Только кой-где к дверям прислонен батожок — знак, что хозяев нет дома.

Вернемся, однако, к прапрадеду. Увы, сила рода нашего ушла, видимо, на этого богатыря. Природа решила, что допустила тут некоторый перерасход, и стала экономить на следующих поколениях — все предки мои по отцовской линии крепки, жилисты, но не отличались ни ростом, ни особой физической силой. Вот духовной — это да.

АКИМ НИКИТЬЕВИЧ САННИКОВ

Дед по отцу, Аким Никитьевич, старовер (старообрядец) воевал и в Русско-японскую, и в Первую мировую войну, был контужен, засыпан в окопе землей и, несомненно, погиб бы, если бы не откопал его односельчанин, Манойло. Этот Манойло запомнился нам, ребятишкам, громадной рыжей бородой и тем, что, выпив на деревенских гулянках, пел одну и ту же странную песню:

Чёрт призвал сапожника — жареные брюки…

Когда мы, дети, впервые увидели деда, мы чуть ли не попрятались под кровать — перекошенное лицо, один глаз незрячий, громадный, красный, другой — маленький, едва видный сквозь сморщенные веки. Но столько доброты и ласковости было в нем, что очень скоро мы перестали замечать его уродство. Как мы радовались, когда он приезжал в Воткинск из деревни! Когда он ложился отдохнуть, сухонький, пахнущий сухими травками, мы со всех сторон облепляли его, стараясь если не лечь рядом, так хоть рукой до него дотянуться. А он гладил нас, никого не обходя вниманием, и рассказывал что-нибудь: про японскую войну или как «в германскую» отступали они в жару из Пруссии, и воды не было, и ноги стерли до крови, и уж не было сил бежать…