Это вольное выражение, сказанное на хорошей латыни вызывает у меня взрыв смеха и дает мне желание объяснить ей на ее родном языке то, что она мне сказала. Она говорит мне, что она венецианка, что вызывает во мне еще большее любопытство и заставляет сказать ей на нашем добром диалекте, что шпионы не могут заподозрить ее в том, что она пришла в мою комнату делать то, что она сказала, потому что она еще слишком маленькая. На это объяснение, немного подумав, она говорит мне восемь или десять стихов приапей [35], которыми она говорит, что плод, слегка терпкий, возбуждает вкус сильней, чем зрелый. Этого более чем достаточно, чтобы меня бросило в жар; Кампиони, заметив, что это немного слишком, уходит в свою комнату.
Я спрашиваю у нее, есть ли у нее в Вене отец, и она говорит, что да, и ее не отпугивает то, что моя рука делает с ней, в то время, как я продолжаю расспросы. Я перехожу к свершению, которое есть все, хотя и не очень решительно, и она, смеясь, говорит мне стихи в честь инструмента размножения и акта любви. Я нахожу это восхитительным, я кончаю, и я отсылаю ее с двумя дукатами. Тут еще стихи, мне в благодарность, и адрес на немецком, который означает, что она там живет, и который сопровождается четырьмя латинскими стихами, в которых она говорит мне, что если я приду к ней и лягу с ней в ее кровать, я найду, по собственному выбору, Гебу либо Ганимеда.
Я восхищен странным изобретением этого венецианца, отца этой девочки, решившего жить на ее счет. Она была очень хорошенькая; но хорошеньких девочек в Вене такое количество, что они почти все пребывают в бедности. Он сделал свою поразительной с помощью этого шарлатанства; но в Вене это не могло продолжаться долго. На следующий день на закате у меня возникло желание пойти пешком поглядеть на эту девочку, которая не знала, быть может, что она мне обещала вместе с адресом, который оставила. Я имел неосторожность, в возрасте сорока двух лет, несмотря на свой большой опыт, пойти в одиночку, на бульвар, по указанному адресу. Она видит меня в окно и, догадавшись, что я ищу ее дом, зовет меня, указывает на дверь, я вхожу, я поднимаюсь и вижу подлого вора, гнусного Поччини. У меня уже нет времени отступить; повернувшись назад, я делаю вид, что собираюсь бежать, и не только делаю вид. Я вижу там его так называемую жену Катина, двух есклавонцев, вооруженных саблями, и птичку-приманку. Всякое желание смеяться у меня пропадает, я принимаю мудрое решение расслабиться, с намерением уйти пять или шесть минут спустя.
Поччини начинает с того, что с клятвами и богохульствами упрекает меня в суровости, с которой я обошелся с ним в Англии, он говорит, что наступило время расплаты, и что моя жизнь — у него в руках. Ужасный эсклавонец-начальник, потому что второй имеет вид слуги, говорит мне, что нам следует мирно договориться, предлагает мне сесть, открывает бутылку и предлагает выпить. Я уклоняюсь от выпивки, Поччини, прохаживаясь в ярости по комнате, говорит, что я отказываюсь выпить, чтобы не платить за бутылку, я говорю, что он ошибается, и что я готов заплатить за нее, и сую правую руку в карман, чтобы достать из кошелька дукат, не доставая сам кошелек. Эсклавонец говорит, что я могу достать свой кошелек, не опасаясь, что его у меня украдут, потому что я имею дело с порядочными людьми. Я достаю кошелек и с трудом пытаюсь его раскрыть, потому что моя вторая рука на перевязи; эсклавонец берет у меня кошелек, Почини вырывает его у него из рук, говоря, что он принадлежит ему как частичное возмещение за все то, что я вынудил его потерять. Я смеюсь, говорю ему, что он волен так поступить, и поднимаюсь, чтобы уйти. Эсклавонец хочет, чтобы мы обнялись; я отвечаю, что это бесполезно, он достает свою саблю, и другой делает то же. Я решил было, что настал мой последний момент. Я их всех расцеловываю, и я удивлен, потому что они позволяют мне уйти. Я вернулся к себе, скорее мертвый, чем живой, не зная, что мне делать. Я бросился в кровать.