Только одно воспоминание непосредственно связано с отцом. Очень большая, длинная и темная комната. Мне кажется, что она совершенно пуста, как будто вынесли всю мебель. У окна, освещенного уличным фонарем, на высоком треножнике стоит пальма, и ее острые листья тускло отражают золотисто-серебряный свет улицы, — так остриями вверх бывают натыканы ножи в витрине посудного магазина. Я сижу на плечах отца, охватив ногами его шею и уцепившись руками за волосы. (Не та же ли это пальма, которую я однажды, играя, сбил с ее треножника? Отец, находившийся рядом, бросился на пол, пробил брюки на коленях, но успел выхватить меня из-под падавшей тяжелой кадки, в которой стояла пальма). Отец ходит взад и вперед, — я вижу попеременно то острые листья пальмы, то косую, яркую полосу неплотно закрытой двери и тусклый, с трудом просочившийся желтый луч на голой стене. Из-за двери доносится противный шум чужих взволнованных голосов. Отец говорит о тюрьме — я не понимаю этого слова, он объясняет, и у меня создается впечатление, что тюрьма — это большая яма, со скользкими глиняными стенами.
— А в тюрьме лягушки есть? — спрашиваю я.
Это воспоминание относится, вероятно, к тому дню, когда арестовали отца, — у нас на квартире в Тишинском переулке происходило заседание ЦК СДРП (большевиков).
У меня сохранилась подпольная переписка отца и матери, относящаяся к тем неделям, когда отец сидел в Таганке. На одном из писем видны несколько тщательно вымаранных чернилами фраз — по-видимому, три различных адреса, зачеркивавшихся по мере того, как письмо переходило из рук в руки. Есть письма, адресованные бабушке, бусеньке (мать моей матери, Ефросинья Варфоломеевна Велигорская), Лиличке (старшая сестра матери, Елизавета Михайловна Доброва). Отца обвиняли помимо прочего в том, что он составил воззвание, найденное у одного из арестованных, в котором московские рабочие призывались к вооруженному восстанию, ликвидации самодержавия, причем партия должна была взять на себя руководство всем движением. Воззвание было написано почерком, очень похожим на почерк отца. «Начертание отдельных букв совсем одинаковое… Точно дрейфусовское «бордеро»!» — восклицает он. Среди писем есть несколько страниц, написанных в форме дневника, хотя дневника в те годы, насколько я знаю, отец не вел.
Листы, исписанные ровным почерком отца, где каждая буква существует отдельно, не связанная с соседней соединяющей черточкой, вырваны из тетради и сильно измяты. Отец пишет:
«16 февраля (1905 г.), около 6 ч. вечера
Сегодня шесть суток, как я в Таганской тюрьме, и неделя с появления полиции в доме. Те тридцать два часа, пока сидела в доме полиция, помнятся смут но, точно во сне это было. Смутно помню и Диди, хотя старался вглядываться в него и запоминать лицо, движения; неопределенность положения — между свободой и арестом — туманила мысли. Я разговаривал, шутил, ел и спал, но память сохранила только клочки, иногда совсем не важные подробности. Лучше, напр., чем Диди, я помню спальню и картинки на стене; я гляжу на них и думаю: вот сейчас смотрю на вас, а на что буду смотреть через несколько часов?