Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий (Заманская) - страница 161

Лев Толстой когда-то совершил первое чудо, «открыв, что люди умирают», Иван Бунин совершает второе чудо. В рамках одного абзаца он рисует смерть без смерти, исход жизни без физиологического акта умирания. Смерть наступает с окончанием настоящего. Бытовая жестокость и безжалостность кончины у Бунина остается все же в рамках реализма, в доступных реализму пределах. А «траурный глянец… черных стекол» вечности – это горизонты экзистенциального мировидения.

Сюжет «Позднего часа» создается наложением множества экзистенциальных планов. И когда все эти планы суммируются, появляется та бездна, в преддверии которой обычные слова получают экзистенциальное наполнение, и в каждом из них возникают десятки семантических пластов, оттенков и нюансов. Так появляется мотив другой цели: приближение к последнему пределу и в прямом, и в переносном смысле, неминуемое, перед которым возникает одно – желание «взглянуть и уйти уже навсегда». Но что значит «уйти навсегда» – со Старой улицы, из города, из памяти, из жизни? Экзистенциальное слово никогда не констатирует, в нем – все возможные, допустимые, близко и отдаленно адекватные ему смыслы.

Экзистенциальные глубины – антиномия Россия / не-Россия – увлекают Бунина и в финале «Позднего часа». Писатель приходит к выводу: лишенная парижской похоронной бутафории, в России и смерть «более» экзистенциальна.

Временная концепция Бунина – это та призма, через которую просматриваются и оцениваются характеры, типы, события всех частей цикла. Все конкретные ситуации – это варианты ситуации экзистенциальной. Темные аллеи страсти – это необъяснимые метафизические страсти, которые правят человеком, определяют его судьбу и судьбу другого. Основа их – инстинкт: в человеке вдруг заговорят прародимые хаосы и возьмут верх над тем, что приобретено веками истории, цивилизации, культуры: мачеха «спокойно возненавидела», отец «от страха перед ней, тоже притворился, будто у него нет и никогда не было сына» («Красавица»). И судьба мальчика превращается в нечто, что «больше» любой ситуации одиночества из любого андреевского рассказа: «круглое одиночество на всем свете» рядом с отцом. И все необъяснимо, неуловимо, непостижимо в рассказе: и то, что «пожилой, женился на молоденькой, красавице», и то, что и «первым браком был женат на красавице», и непонятно, «за что и почему шли за него такие». Из сферы прародимых хаосов – сама красота, если из страха перед ней можно притвориться, не забыть, не возненавидеть (что было бы на уровне рефлекторно-подсознательном объяснимо), а именно притвориться, что «нет и никогда не было сына». Реально в этом рассказе лишь одно «круглое одиночество на всем свете»– и то, что в мамином сундуке «спрятано и все остальное добришко его». Как будто сам он заброшен в мир по ошибке судьбы – инородное и никому не нужное существо из ушедшей в прошлое жизни матери, как будто сам он из ненужных вещей того сундучка.