Девять граммов в сердце… (Окуджава) - страница 23

— Что, неправда?! — крикнула Ашхен, прищуриваясь еще сильнее.

— Заткнись! — сказал Степан. — В шестнадцать лет о чем должна думать девушка?

— О любви, — обаятельно улыбаясь, сказала Гоар.

Степан сокрушенно подумал, что царское имя Ашхен должно было принадлежать Сильвии, и пожалел, что плохо знал историю в молодости.

— Жертвы социальной несправедливости… — пробубнила Ашхен.

— Это результат невежества, — сказал муж Сильвии.

— Ээээ, какое невежество? — обиделся Степан. — Она столько книжек прочитала.

Ашхен расплакалась прямо над тарелкой.

…В девяностом году, в конце двадцатого века, Ивану Иванычу странно представлять все это теперь, с его-то опытом. Представлять девятнадцатый год и шестнадцатилетнюю Ашхен, рыдающую над тарелкой, свою маму, тогда едва выбившуюся из отрочества, но которую сейчас он уже успел похоронить на Ваганьковском кладбище, после всего, что случилось. Он представлял ее заплаканное лицо, искаженное отчаянием, и как она закусила белые губы, и как сквозь слезы пробивалось многозначительное посверкивание в ее глазах, неукротимое и роковое. И он представляет, как практичная Сильвия, распахивая большие глаза, твердит упрямой сестре: «Не надо, не надо, Ашхен!.. Я не из-за себя, я за всех нас боюсь, и за тебя, дурочка!.. Оставь эту политику!.. Ну что ты упрямишься, дура?!» И сорокалетняя Мария, моя будущая бабушка, плакала тоже, лаская свою непутевую дочку, повторяя с безнадежной тоской и болью: «Не плачь, не надо, аревит мернем, слушай Сильвию, кянкит матах…»[11].

…Вот и Ванванчу она говорит: «Не слушай чужие речи, аревит мернем, стыдно…» Ванванчу тепло с бабусей. Он еще не знает истории. Для него и бабушка, и мама всегда были такими, как сейчас. Они не родились, не вырастали, они неизменны, и они будут всегда. Он едва, с удивлением начинает различать разницу между своими и чужими и то, что Ирине Семеновне в руку не ткнешься, рассчитывая на тепло и участие; и даже Настя, с которой продолжаются дружеские чаепития, и даже Юзя Юльевна, источающая доброжелательные волны, — они не свои, у них иная жизнь, прекрасная, но иная; и даже Ян Адамович, с которым легко и приятно вести мужские разговоры, он тоже иной — отец Жоржетты. И по вечерам таинственный жребий разводит их по разным комнатам, и в каждой — свой запах, свое расположение предметов и рассвет за окнами.

— Скоро мы поедем в Тифлис повидать дедушку и папу, — говорит он Жоржетте и хочет добавить, что не худо бы и ей прокатиться с ними, но понимает, что это невозможно. Да и она смотрит на него снисходительно, как на маленького дурачка, не испытывая ни зависти, ни интереса.