— Надо было хоть адрес записать, — сказал я раздраженно, — полные идиоты.
— Не тушуйся, Шалч, — сказал Сысоев мрачно, — найдем.
— Может, в справочное обратиться? — спросил я. — Как его фамилия?
— А черт ее знает, — нервно засмеялся Сысоев. — Степан Егорыч, и все…
Вдруг послышались торопливые шаги, и из-за угла вынырнул мужчина.
— Але, — радостно сказал Сысоев, — погоди, дорогой…
Увидев нас, мужчина отскочил в сторону.
— Да ты не бойся, — взмолился Сысоев. — Где он, магазин, который здесь стоял?
Мужчина отступил на несколько шагов.
— Але, — сказал Сысоев жалобно, — тебя же спрашивают, ну чего ты?..
— В справочном спрашивай! — крикнул мужчина и побежал по улице.
— Вот черт, — сказал Сысоев, — заблудились мы, что ли?
— Давай снова попробуем, — без надежды предложил я, — от самой гостиницы.
Но это уже был чистый вздор, и мы, пораскинув, решили отправиться на вокзал и пересидеть там до утра.
На вокзале тускло освещенный ресторан работал круглые сутки. Единственный поезд на Москву отправлялся через час, и веселье было в самом разгаре. Впрочем, веселье — это громко сказано: было шумно, звонко, разухабисто, хмельно. Пахло подгоревшим маслом, прошлогодней капустой. Табачный дым висел над столами… Нет, это вспоминается так, потому что я теперь не люблю вокзальные рестораны, подвыпивших швейцаров и официантов, постоянную суету: от поезда к столу, от стола к поезду. Теперь не люблю. А тогда, видимо, любил. А что было делать? После деревни, сырой холодной комнаты, желтой лампочки под потолком — и вдруг этот зал, и люди, и звонкие подносы, и можно заказать, отменить, развалиться, пошутить, презрительно оглядеть зал, соседей или, наоборот, сладко улыбнуться. Я плачэ — а вы подавайте. Никто обо мне ничего не знает. Все, словно в бане, равны. Были бы деньги. Теперь я не люблю вокзальные рестораны. Теперь уже нет необходимости самоутверждаться, стараться выглядеть и тому подобное. А тогда хоть и было так же: и вонь, и суета, и подвыпивший швейцар у дверей, но воспринималось как карнавал… И сквозь раскрытую дверь виден был на стене в клубах табачного дыма привычный портрет в золоченой раме.
Швейцар долго не хотел нас впускать, просто так, нипочему, и мы жалко и без обиды толклись у дверей, и горбились, горбились, и елейно ему улыбались, одуревая под тяжестью собственных горбов. Он долго унижал нас, но чем дальше, тем вожделенней поглядывали мы на ресторанные столы, за которыми можно было бы и распрямиться. Наконец он смилостивился. И мы вошли в зал. Это теперь можно, как это называется, качать права и призывать к ответу, тогда же шутки такого рода были опасны: мы ведь хорошо видели, как милиционер с малиновым околышем дружески похлопывал швейцара по плечу, когда проходил мимо, словно они свояки, кумовья, а может быть, даже братья…