Полтавы или Тифлиса, сплошь да рядом появляются в газетах…
Шарский погрустнел и задумался.
— И скоро вы начнете печатать? — спросил он, чтобы переменить тему.
— Что ж, завтра пошлем в цензуру, через неделю они поставят печать, и дней через десять получите первую корректуру. Книга должна быть готова к киевской ярмарке, датой выпуска укажем следующий год, чтобы подольше была свеженькой.
Будто из душной бани вырвался юноша из этой атмосферы странного торга, где товаром была мысль человеческая, и, так как ему не терпелось похвалиться Щербе, он поспешил прямо на Троцкую улицу.
Возле доминиканского костела он повстречал Базилевича, который, запахнувшись в испанский плащ и устремив взор в небеса, видимо, повторял на ходу один из своих бессмертных сонетов, однако при виде товарища соизволил оста «овиться.
— Что там слышно на свете? — спросил он довольно холодно.
— А в небесах, откуда ты спустился? — в свою очередь спросил Шарский.
— В небесах? — повторил Базилевич с серьезной миной. — Там звезды шуршат тысячами лучей, солнца трещат, кометы пищат и луны шепчутся.
— А если попроще? Расскажи, что ты делаешь, что думаешь, что пишешь?
— Ничего, ничего, ничего! Я только влюблен! — шумно вздохнув могучей грудью, сказал Базилевич.
— Как? И ты говоришь об этом так равнодушно? На улице? Первому встречному? — с возмущением спросил Шарский.
— О слизняк бесстрастный, ты по земле ползешь! — продекламировал подолянин. — Ты так понимаешь любовь? По-твоему, ее возможно скрыть, переварить в самом себе? Нет, я всему миру возглашаю о ней! Я за нее жду от мира славы! Только жалкая, пошлая любовь замыкается в себе, молчит… Нет, я свою любовь воспою сотнею поэм…
Стояла ночь, все небо в тучах было,
И желтый мокрый серп глядел сквозь них уныло,
А мать-земля, накинув тьмы покров,
Дремля, ждала осенних холодов…
Так начинался сонет, новый шедевр Базилевича, который поэт impavidus[79] прочитал весь целиком изумленному Шарскому тут же, посреди улицы.
— Ну, а ты что поделываешь? — снисходительно спросил он. — Ты поэт и не влюблен?
— Будь я влюблен, — покраснев, отвечал Шарский, — об этом, наверно, никто бы не знал, кроме моего собственного сердца.
Товарищ рассмеялся.
— Печатаешься?
— Вот только что мою поэму купил X.
— Сколько же ты за нее взял?
— Да немного! Сто злотых!
Базилевич от души расхохотался.
— Ах, какой же ты ребенок! Ты мог бы заработать тысячу, раздавая билеты на подписку! Я на свои сонеты уже всучил их около двухсот, а каждый билет — десять злотых.
— Да я, пожалуй, не сумел бы их раздать.
— Знаю, знаю, — высокомерно посмеиваясь, сказал товарищ. — Я-то с этим справляюсь — одного возьму лестью другого нахальством, третьего пристыжу, — рады не рады, в душе, возможно, и проклинают, но билеты берут. А мне все равно, с какими чувствами они денежки выкладывают, лишь бы давали. Иной раз приходится целую речь произнести — извольте, их у меня заготовлено пять, еле-еле на память вызубрил, на все возможные случаи, специально сочиненных для распространения билетов… Эх, ты, бедняга, надо было со мной посоветоваться, я бы тебе помог.