Унтер-офицер из оцепления, перевешавший, как он вспоминал, ухмыляясь, «десятка полтора польских жидков», не возникал со своим драгоценным опытом, покуда на укрытые белым саваном головы не накинули петли. Только тогда не выдержал и забормотал: «Веревка вещь такая... Небось, не затянется». Кому тут какое дело, затянется - не затянется. Суета, мелькания, мат-перемат вполголоса, команды - в полный, барабаны с флейтами, казенные голоса: «Постараемся, ваше-ство!..»
И старались. Время и место не способствовали ничему иному, кроме ревностного старания. Собаки выли и выли. Сменивший убитого 14 декабря Милорадовича военный губернатор генерал-адъютант Голенищев-Кутузов, сидя в седле, дал наконец отмашку. Палач Козлов, меленько осенив крестом кумачовую свою грудь, дернул за железное кольцо в круглом отверстии сбоку эшафота. Утренний народ на Троицкой площади, расположившись позади оцепления к живейшему принятию впечатлений, коллективно охнул. Унтер скрипнул зубами. Никто, ясное дело, не услышал его зубов, кроме разве что полутора десятков польских жидков, но те уже были не в счет. Петли не затянулись.
Трое из повешенных сорвались, рухнули в яму под дощатым помостом и копошились там - страшные, белые, окровавленные... Обычное российское неустройство. Дверцу люка быстро подняли и закрепили снова: «Ах, как славно мы умрем!» Славно или не славно, а умереть им полагалось «безо всякия пощады». Но чей-то гений ликовал - вытянувшийся в петле бывший Пестель достал до дверцы носками сапог, и замершее было тело дернулось, почувствовав неверную опору - судороги пошли, послышались хрипы - ожил Пестель, желавший расстрелянным быть. Барабаны зачастили в мажорной истерике - и сбились.
- Вешать! Вешать скорее! -зашелся в крике губернатор на того хорька, который в сером.
Генерал Кутузов и сам серым сделался. Все-таки не Фридланд это и даже не Аустерлиц. Тут свое Ватерлоо. Так причастились, что боже упаси. Вешать!.. Бенкендорф, наблюдавший казнь, припал к гриве коня. Бенкендорфа тошнило. Веревка - вещь такая. Площадь, поколыхавшись, замерла теперь и ждала, пока сыскали других веревок. Был страх увидеть все заново, и был страх не разглядеть... Что-то сдвинулось в небе. Что-то остановилось на земле. Народ увидел, но не разглядел.
Мутные глаза Бенкендорфа были полны неясной тоски, а лекарства от нее не знал он. Зато площадь знала. И когда все закончилось во второй раз, дуром повалила в кабак. Шустрые целовальники хорошо понимали, с чего все начинается и чем все заканчивается на Руси. Питейные заведения открылись в шесть утра. Там начиналась новая эпоха, рождавшая мечты о рабстве всеобщего благоденствия. Там и причастились.