Очарованный остров. Новые сказки об Италии (Ерофеев, Сорокин) - страница 45

Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе — початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; подвядший базилик на разделочной доске, в тарелках — опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице — остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады. Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем — все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой — Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем недоступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти «суслики» из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны gauche caviar'ов[1] или, напротив, играли желваками и отводили глаза? А Алексей Максимович? Лез себе за носовым платком, приговаривая: «Черти драповые, знали б вы, какое архиважное дело делаете»?

Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего стоит только Луначарский с его декламацией «Литургии красоты» Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы — музыке или поэзии. Но что за репертуар?

Я — жадный, и жить я хочу без конца,
не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое,
я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны
не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны,
и алый цветок преступленья.

И это в литературе, где есть «Осень» Баратынского, «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» и —

Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя…

Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги — напротив Садов Августа. Известное развлечение — подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве на Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды — порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили, и если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.