Петр вспоминал, как измайловская мамка Надежда, самая любимая его — толстая, высокая, ласковая, — кормила поутру горячими оладьями со сметаной и медом; масло он отчего-то не жаловал, называл «склизким», норовил незаметно помазать им стол, чтобы блестело дерево, а вот мед из Воронежа (золотистый; пчелы лугом кормятся, мятой, липой и шалфеем пахло, когда вскрывали берестяные жбаны) поедал ложками; сметану велел разбавлять теплыми желтыми сливками, чтобы «ножик в ней не торчал»; а еще нравилось ему, когда приходили караваны с Волги и на стол подавали стерляжью желтую икру и розовую рыбу, чуть присоленную, — во рту таяла; на Масленой неделе мог съесть не менее взрослых; маменька-покойница радовалась: «Государь наш батюшка горазд не только умом да смекалкой, но и брюхом мужицким, — двадцать восемь штук, да с икрицей, не каждый такое осилит…»
Лицо маменьки Петр видел чуть что каждую ночь теперь; она была очень близко; глаза ее громадны, и в них по-прежнему крылась тайна; как, повзрослев, он ни пытался расспрашивать — матушка замыкалась, испуганно шутила, говорила безделицу, целовала за ухом, а потом, пряча слезу, шептала: «Сиротинушка ты мой длинноногий, орелик ты мой горный…»
Матушка отчего-то появлялась за мгновение перед тем, как проснуться; правда, несколько раз он видел исхудавшего, серо-голубого братца Ивана; плакал во сне, когда явился ему двухлетний Петр Петрович, сыночек ненаглядный, — не уберег, нет прощения от Бога, за мои грехи взял самое святое, что было, — наследника, продолжателя, кровушку родную! Один раз вскинулся в ужасе оттого, что сестрица София склонилась над ним, щекочет распущенными волосами, а вместо зубов — клыки; ведьма, бесовка, хоть в глазах слезы, а пальцы добрые, подушечки мягкие, аж коже холодно, как нежны…
…Но сегодня, генварской ранней темью года 1725-го, Петр никого не увидел во сне — ни маменьки, ни братца, ни даже Софии (из живых-то и раньше никто не являлся ему, только покойники) — и проснулся, будто кто толкнул локтем; часы пробили час с четвертью; поднялся с кровати тяжело, натянул толстые носки, заштопанные давеча Мишкой; умылся, пощупал щеки, решил сказать денщику Василию Суворову позвать цирюльника; зажег вторую свечу (три никогда не держал, считал расточительством) и сел к столу — править прожект, над которым сидел последние три недели и про который не знала ни одна живая душа.
…Он сел к столу как раз в тот момент, когда первый лорд Великобритании сэр Александр принял в своей резиденции шефа Адмиралтейства сэра Дэниза, — все говорили об этом человеке как о вероятном кандидате в премьер-министры, несмотря на его молодость — всего пятьдесят пять лет.