— Вы со мной говорите, мальчик? — обыкновенно удивлялась миссис Уинкшип.
— Да-с, я иду в улицу Томмель за патокой для матери, я думал, не надо ли вам чаю или чего-нибудь другого.
— Нет, спасибо, мальчик; я уже купила себе чаю, а молоко мне сейчас принесут, больше мне, кажется, ничего не нужно.
И сама она, и каждый из нас очень хорошо знал, чего ей было нужно. Но беда, если бы какой-нибудь неловкий мальчик вздумал намекнуть о роме! Никогда больше не пришлось бы ему исполнять поручений старушки! Надобно было после ответа миссис Уинкшип просто вежливо поклониться и пройти мимо, тогда она наверное подзовет к себе и скажет:
— Слушайте, мальчик, вам ведь все равно, сбегайте-ка заодно к мистеру Пиготу, знаете?
— Как же-с, знаю-с, это трактир «Собака в Забор».
— Ну да, купите мне там на три пенса лучшего рома и кусок лимона. А вот вам за труды!
Она давала ловкому мальчику маленькую монетку и после этого ему оставалось только следить за ней, пока она пила; после последнего глотка она становилась необыкновенно добра, и часто подходившему к ней в это время перепадала еще одна или две монетки. Меня она особенно любила, и в один вечер мне удалось получить от неё целых четыре полупенса.
Впрочем, я был занят все время нянченьем своей маленькой сестренки, и мне редко удавалось пользоваться милостями миссис Уинкшип, так что я совсем не из корыстных целей тревожился насчет её смерти. Мне так и не удалось видеть этого печального события. Когда я убежал из Фрайнгпенского переулка, добрая старушка спокойно сидела на своей коксовой мерке, а когда я взрослым, загорелым мужчиной вернулся из Австралии, оказалось, что никто из живущих в Клеркенуэльском приходе ничего о ней не знает.
Во всех прочих отношениях я по возвращении из дальних стран нашел наш переулок точно таким, каким оставил его. По-прежнему с одного окна спускалась гирлянда нанизанных на нитку луковиц, с другого полосы сухой трески, на третьем красовались свежие сельди. По-прежнему у некоторых жителей переулка был день стирки; изодранные занавески, лохмотья пестрых одеял, заштопанные рубашки и фланелевые фуфайки по-прежнему сушились на веревках, приколоченных к стенам домов или привязанных к половым щеткам.
По-прежнему в конце переулка стояла большая дырявая водяная бочка, в которую каждое утро в течение трех четвертей часа бежала вода из резервуара, и по-прежнему около этой бочки была толкотня, суетня и перебранка. Тут стояли большие, костлявые, неопрятные женщины в башмаках на босу ногу, с растрепанными волосами, с ведрами, которыми они грозно замахивались на всякого, кто осмеливался прежде них подойти за водой; тут стоял здоровенный, неуклюжий ирландец с кастрюлей в руках; он расталкивал локтями и всем телом маленьких девочек, пришедших за водой со своими горшочками и котелками, и, чтобы пробраться вперед, топтал колючими гвоздями своих тяжелых сапог их бедные, босые пальцы; тут был даже силач, точь-в-точь «лихой Джек», внушавший мне в детстве и страх, и уважение, и перед этим силачом точно также пугливо сторонились не только бедные, босоногие девчоночки, но даже неуклюжий ирландец, даже сердитые женщины. Все, все осталось неизменным, хотя много лет прошло с тех пор, как я жил здесь ребенком. Я стал осматривать дома. Глаза мои упали на дом № 19. Все то же, даже, кажется, все та же сахарная бумага, все то же старое тряпье заменяет стекла во многих окнах! И если бы теперь, сейчас же, одно из этих окон отворилось, высунулась бы оттуда рыжая, всклоченная голова, и послышался бы резкий голос: «Джимми! Гадкий мальчишка, я тебя до крови изобью, если ты не сойдешь с этой лестницы и не уймешь девчонку», — я нисколько не удивился бы. Меня ласкали, мне читали наставления, меня бранили сотни раз из этого самого окна. В той комнате, которую оно освещает, родилась моя сестрица Полли, когда мне было немногим больше пяти лет. В этой же самой комнате умерла мать моя через несколько минут после рождения сестрицы.