— Меня видели. Я на двор выходил.
Васька открыл глаза, уставился на Велика, соображая.
— Дернуло же тебя попасть им на глаза! Теперь вот думай… Ну, побежим, к примеру. Нешто от них убежишь, если, допустим, они нас не хотят выпустить?
— Надо где-нибудь схорониться. Да хоть в соседнем сарае. Пересидеть. Не вечно же они будут в селе.
— Черт его знает… — Васька сел, потянулся.
— Ну, вог что, — разозлился Велик. — Мы уходим, а ты как хочешь.
— Ишь ты, командир какой! Как же — ма-аршал! — Васька сплюнул. — Ну иди, хоронись, а я погляжу, в какой сарай вы залезете. Это мне, естественно, пригодится.
— Хватит трепаться! Из-за тебя…
Скрипнула дверь. В сером проеме замаячила фигура Миколы.
— Ходимо до хаты, — каким-то странным, полузадушенным голосом сказал он. — Кличут.
— Ну вот, — сокрушенно сказал Велик. — Эх!
В хате за столом сидели трое: грузный седой мужик с висячими усами, рядом с ним длинный, тонкошеий, горбоносый, а напротив них — уже знакомый Велику чубатый хлопец. Стол был уставлен глиняными мисками с салом, домашней колбасой, огурцами и помидорами, луком, хлебом. Посередине дымились вареники в большой зеленой миске, рядом торчала литровая бутыль с самогоном. Хозяин, сложив руки на коленях, сидел сбочь стола, на табуретке, хозяйка возилась у печки.
Введя ребят в хату, Микола остался стоять за их спинами у порога. Горбоносый начал разглядывать журавкинцев с каким-то жадным любопытством, как будто пытался высмотреть в них что-то для себя важное. Чубатый повернулся и окинул каждого с ног до головы. Седой скользнул по ним тяжелым взглядом из-под густых перепутанных бровей и продолжал закусывать. Хозяин нервно затеребил рыжую бороду, закряхтел.
— Усе ж якось, пане четныку…
— Я ж казав уже, — вскинул на него тяжелые глаза седой. — Нам — що, мы пышлы в лис и шукай витра в поли. А ось що буде з вами… То и нам не байдуже — до кого прыйдемо, як вас не стане?
Васька, сразу сообразив, что к чему, закричал:
— Дяденьки, мы будем молчать, ей-богу, честное слово, век свободы не видать!
— Мовчи, москаль, тебе не пытають! — цыкнул седой.
Но Ваську уже невозможно было остановить. Бегая по лицам округлившимися, побелевшими от страха глазами, он молил, просил, требовал:
— Да меня-то за что? Вот он комсомолец, этот собирается вступить, эта пионерка… А я нигде не состою… Я и с немцами дружил, и вчера только советскую власть хаял, скажи, Микола! Я не согласный, безусловно, свою жизнь отдавать не знаю за что. А молчать я буду, как глухая стена, клянусь вам, поверьте мне!
— Ну ось бачиш, — сказал хозяину седой. — Отрутне насииня, бисови онуки{Отравленное семя, чертовы внуки.}. Ты вирыш, що воны будуть мовчать? Оцей комсомолыст, напрыклад. Ну-ка йды сюды, — глянул он на Велика и, когда тот приблизился к столу, спросил: — Розкажеш про нас чи будеш мовчать? Якщо мы тоби залышимо життя, даш слово, — он усмехнулся, — чесне комсомольске слово дасы, що никому ничого не скажеш?