Мой суженый, мой ряженый (Бочарова) - страница 118

— Говори уж до конца, — сказала она обречено. — Не молчи.

— Он уходил, и мать становилась как ненормальная. Сначала ревела сутки напролет. Потом ее охватывала дикая злость. Она орала на меня, что это я во всем виноват, я разрушил ее жизнь, все — я. Из-за меня она потеряла красоту, молодость, любовь и так далее. Могла швырнуть все, что под руку попадется, я от нее прятался, чаще всего под кровать — туда она не могла залезть. Или за шкаф. Однажды не успел увернуться, и получил чугунной сковородкой по башке. Помнишь, ты спрашивала, откуда шрам? Мне тогда семи еще не было. Я попал в больницу, там на мать завели дело, хотели лишить ее родительских прав. Тогда вмешался он, поговорил, с кем надо. Дело замяли, но мать положили на обследование. Она долго лежала, он платил за ее лечение. У нее нашли диабет, такой серьезный и запущенный, что еще чуть-чуть и она бы сыграла в ящик. Этим и объяснялось ее состояние, как говорили врачи, «повышенной возбудимости».

— С кем же ты жил все это время, пока ее лечили? С отцом?

— С тетей Аней. Она забрала меня к себе. Потом мать выписали. Не знаю, чего ей там, в больнице, кололи, но вышла она неузнаваемая. От агрессии не осталась и следа, но она стала… она стала такой, какой ты ее видишь сейчас. И жутко растолстела. Была худенькая, как девчонка, а сделалась жирной коровой. И соображать перестала. Единственное, что она помнила, так это то, что в квартире должна быть чистота. А еще — она продолжала любить отца, но уже не страдала по поводу того, что ему не нужна. Ей достаточно было самой идеи, и она была счастлива. Работать она больше не могла, отец оформил ей инвалидность и стал подкидывать деньжат — ему к тому времени уже хорошо платили за публикации.

— Значит, все как-то наладилось? — Женя почувствовала облегчение — от того, что страшному Женькиному повествованию пришел конец.

— Смотря, что ты имеешь в виду под этим словом. — Он, наконец, перестал отводить глаза. Вместо недавней злости в них теперь была тоска. Вернее, не тоска, а какое-то тоскливое равнодушие. У Жени сердце сжалось, как когда-то давно, на самой первой репетиции, когда он проходя мимо, поглядел на нее. Именно так и поглядел, безнадежно, обреченно.

— Ну, Жень… я имею в виду, что вы стали жить не так тяжело, что мать успокоилась, и кончился весь этот ад.

Женька грустно усмехнулся.

— Это для нее он кончился. А для меня только начинался.

— Но почему? Я не понимаю!

— Потому что, когда в пять лет отроду самый близкий на свете человек кричит тебе в лицо: «Чтоб ты сдох!», в мозгах что-то переклинивает. Навсегда. Понимаешь, Женька, навсегда. И как бы нормально потом ни было, у тебя самого ничего нормального уже не будет. Я чувствовал себя никем. Пустым местом. Знаешь, это, как отрицательные числа: значение есть, а самого числа вроде бы и нет. Ведь не бывает минус пять яблок или минус восемь апельсинов. Вот так было и у меня. Я пошел в школу и твердо знал, что я не такой, как все. Все существуют на этом свете законно, а я нет. Меня не хотели, а я появился. Сам, без спросу. И испортил жизнь матери. Так примерно я тогда думал. В семь лет трудно быть мудрецом и философом, я им и не был. Мне просто хотелось исчезнуть, чтобы меня перестали замечать все вокруг. Все — одноклассники, учителя. Я их боялся, а они почему-то решили, что я их ненавижу. А потом я и правда стал их ненавидеть. На уроках молчал, на переменах тоже молчал. Когда приходил домой, оказывалось, что у меня голос сел от пятичасового молчания. Дома, кстати, тоже разговаривать было особо не с кем. Мать или спала, или драила полы своей хлоркой.