Одолень-трава (Полуянов) - страница 103

Ветер — белый от поднятой снежной колючей пыли. Снег — черный, потому что тьма кромешная, в домах ни огонька, и гудят провода.

Первый круг. Второй — по суметам возле дома.

— На свежу голову лючче думай!

Под босыми ступнями хрустит снег. На рубашонке выступил иней, смерзлась, царапает тело.

Со стужи — в спертую духоту натопленной горницы, и руки-ноги взяло резать, как тупыми ножами.

— …Я Катя! Катерина Огаркова… Искала хлеб…

— Это что?

Ручеек был жив одной струйкой бегучей. Журчал, лепетал, омуты наливал: сплошь в омутах лилии-кувшинки, сплошь одолень-трава.

— Это вещественный пароль? Ты шел к Тамаре Митровановна? Ну, лючче думай!

Опять ветер, опять снег.

И снова духота горницы…

«Это — пароль?» — кричали стены и раскаленные угли в печке-лежанке, лампа с абажуром и божница с иконами.

Откуда-то возникла женщина в растерзанном платье, с кровоподтеками на лице.

— Ты к ней шел?

Из черного снега, из белых ветров стонут лебеди: «Ко-гонг! Клип-понг!»

Глава XXIV

Фунт хлеба


Гоняли на работы. Раз на аэродром, потом заладили в порт. Тянулись колонны, пронизывал холод до костей, поземка подкатывала под ноги, кусая злой собакой. У причалов транспорты полоскали по ветру крестатые английские, полосатые французские и звездно-полосатые американские флаги. Лебедки шипели паром, ухали и скрежетали, опуская в ненасытное чрево трюмов тюки льна и пушнины, пачки досок, бочки смолы.

После дня, проведенного на промозглой ноябрьской стуже, сырые камеры казались уютными.

Чего уж, привык я к двухъярусным нарам, к зарешеченному окну.

— Лови, шкет, — Шестерка, не глядя, швырнул из дверей узелок: я едва успел подхватить его, упал бы в парашу.

Карла косая, не мог в руки отдать? Измываются над нами кому не лень. Мы не люди, мы — быдло.

Я держал узелок. Передача? Мне?

В тряпицу завернут хлеб. Белый, пресный и безвкусный, какой пекут в городе из заморской муки.

Прекрасный, чудный хлеб! Он ссохся, подзаплесневел. Долго провалялся где-то, прежде чем попасть ко мне.

Целая пайка. Фунт — тютелька в тютельку, маленький довесок и тот приложен.

Гена — кто ж еще меня вспомнит? Парнишка со Смольного Буяна говаривал: «Кабы большевику, последний фунт хлеба отдал».

Разломлена пайка. Пополам. Что хлеб заплесневел, это не считается. Черствый даже сытнее.

Сколько бы я сейчас съел? Буханки две за присест. С роздыхом одолел бы и больше.

— Дымба, отвернись.

Делиться, то честно. Как полагается между товарищами.

— Еще, салажонок, — сказал матрос. — Ты растешь, тебе требуется хорошо есть.

— Один не буду. Отвернись, Ося.

Дымба отвернулся, на глаза навернулись слезы.