У рогатки, загораживавшей проезд, хлопал рукавицами часовой, одетый в рыжий, длинный, ниже колен, полушубок, высокую шапку, башмаки с брезентовыми гетрами. Грелся каман, хлопал рукавицами, грузно переступая башмаками.
Сняли его разведчики, не пикнул, заколотый кинжалом. Прозвенев жалобно, свились спиралью провода, оборванные со столба. В нательном белье, натянутом поверх одежды, невидимые на снегу, партизаны обложили село.
Резанул вдоль по улке Луговой пулемет, другой затакал с улки Боровой, и оборвалась тишь, сумерки ранние грохотом гранат, полетевших в окна изб, занятых каманами. Стучали обрезы и винтовки, как цепы на гумне. Били, молотили… За расписки на дверях Пудина лабаза, за тяготы, поборы… За полгода неволи чужеземной! Строчили пулеметы стежками частыми, клали на снег выскакивавшие из изб фигурки и пришивали свинцом намертво. И свинцом, пулями, осколками пришивали-припечатывали, а еще той теплинкой, костериком потайным, у которого мы с Олей ночи осенние коротали; еще елкой — той самой приметной средь рощи березовой, где была явка наша партизанская…
— Маруся-девочка, — кричал Кирьян, руками размахивал. Прорыв, будто в Галиции! Мы с Брусиловым… Гренадер ить я! Почнем мы с Брусиловым колошматить, австрияки бегут, не успевают портки поддергивать! Так опять же Галиция, Брусилов же — небось генерал… Но Григорий? Надо же, Гришка Достовалов сраженье дает!
На плечах в панике отступивших из села солдат гарнизона партизаны вырвались к подножью Кречатьего угона. Вырвались и замялись у проволочных заграждений под губительным огнем из блиндажей.
От ближних разрывов шаталась деревянная колоколенка и произвольно звонил колокол. Гудел, дребезжал дряхлый — с трещинкой на боку, с языком на проволоке. Гудел, звонил неприкаянно колокол в тяжких раскатах боя, в копоти и дыме пожарища: ожесточась, расстреливали каманы из орудий с Кречатьего угора ямское наше сельцо.
Перемежался гул боя с короткими минутами затишья, и достигал ушей отдаленный, несмолкающий гром канонады — там вели сражение регулярные части Красной Армии.
За все есть своя плата. За свободу платят и кровью, и заревом пожарищ. Что выстрадано, то и прочно навек.
И за то, чтобы узнать человека, платят. Тоже недешево обходится, поверьте!
Горело Пудино подворье. Сквозь снарядный пролом в стене было видно: качается лампа под абажуром, граммофон кажет широкое горло и волной взрыва опрокинут шкаф, ветер листает книги.
Эх, Викентий Пудиевич, был ты учитель, добра-то у тебя было — образование, от людей почет. Никто не считал зазорным перед учителем снять шапку. Величали: Пудиевич. Правильнее же — Пудович. Но Пудиевич, так почетнее. Считалось, так будет уважительнее.