Леди Эвелин посмотрела на стоявшие у входа в сад солнечные часы и сверила их показания со своими.
— Уже два! — удивленно воскликнула она. — Ладно, детектив, было приятно, но мне пора.
— Мне тоже, — кисло подтвердил Эйзенхарт. — Спасибо за помощь. И за книгу.
Напоминание о времени еще больше ухудшило его настроение: он сообразил, что сегодня четверг, и перед посещением архива ему предстоит нанести визит в еще одно место: родительский дом, где леди Эйзенхарт ждала сына к обязательному семейному обеду.
* * *
Я заглянул в библиотеку всего на минуту, чтобы забрать некоторые из книг, которые я оставлял на хранение в доме четы Эйзенхартов. Свернул, чтобы по боковой лестнице быстрее вернуться в гостиную, но в итоге только задержался у группового портрета, висевшего в галерее второго этажа.
Их было три сестры. Младшая, яркая и смешливая Свиристель, вышла замуж за такого же яркого гвардейского капитана из Вейда. Он был красив, остроумен и подавал большие надежды — пока не дезертировал из армии, бросив семью. Его жена умерла вскоре поле предательства супруга, а сына Эйзенхарты нашли только много лет спустя в подростковой банде.
Старшая, сладкоголосая Канарейка, выбрала себе в мужья человека гораздо старше себя, властного и деспотичного. В детстве я часто спрашивал себя, что она могла найти в отце. Он был немолод, когда решил жениться. Он мог дать ей деньги, положение, стабильность. Но стоило ли все это его характера? Или она, подобно многим влюбленным женщинам, считала, что сможет его изменить? Лишь много позже я понял, что отец давал ей нечто гораздо более ценное: свою любовь, какой бы извращенной она не была.
Я всегда молчу, когда рядом заходит речь о детстве как о самой счастливой и светлой поре жизни.
Еще старательнее я молчу, когда слышу, как люди ставят знак равенства между любовью и счастьем.
Брак моих родителей был благословлен Духами. Друг в друге они нашли свою судьбу. Казалось бы, величайший дар, который способна дать Вирд — или величайшее проклятие. Любовь к моей матери лишала отца контроля над его Даром, темным и опасным, не зря в армии его прозвали Чумой. Он любил ее — но и ненавидел за это. Как ненавидел и меня, унаследовавшего его способность, но в силу возраста неспособного ее контролировать. Я мало помню мать: только голубые глаза и мягкий бархат голоса иногда проскальзывают в воспоминаниях. Она была почти всегда больна, и отца, наблюдавшего, как медленно угасает единственный любимый им человек в этом мире, это приводило в еще большее исступление. Их жизни оборвались внезапно, в пожаре, неожиданно возникнувшем сразу во всех углах дома. И я никогда не признавал этого, но в глубине души я был рад такому концу. Для меня семья означала страдания, от которых смерть их освободила.