— Когда его нет, я несчастна, — просто сказала она.
Миссис Хилбери сочувственно кивнула и, похоже, тут же начала строить планы на будущее. Затем подобрала цветы и, тихонько напевая себе под нос о дочери мельника, вышла из комнаты.
Вопрос, которым занимался в тот день Ральф Денем, разумеется, не мог увлечь его полностью, однако запутанные дела покойного Джона Лейка из Дублина требовали от стряпчего посильного участия, иначе вдова и пятеро маленьких детей Джона Лейка останутся без всякого содержания. Однако взывать к человечности Ральфа было практически бесполезно: в тот день его никак нельзя было назвать образцовым служащим. Барьеры, которыми он так старательно разделил разные сферы своей жизни, рухнули — он сидел, уставившись в завещание, и видел вместо него гостиную на Чейни-Уок.
Ральф испробовал уже все способы, которые прежде помогали ему отделять работу от жизни, — надо же продержаться хотя бы до конца рабочего дня. Но, как он ни старался, Кэтрин все время была где-то рядом, он не мог не думать о ней и в конце концов сдался. Ее образ заслонил собой шкаф судебных протоколов, а стены и углы кабинета приобрели странные размытые очертания — так бывает в первые минуты после пробуждения, когда смотришь вокруг и не сразу понимаешь, где ты. Постепенно мысли, пульсируя, сбивались в волны, и к ним прибивались слова; он почти машинально схватил карандаш и принялся записывать нечто вроде стихотворения, где на месте пробелов в каждой строчке недоставало нескольких слов. Но набросал лишь несколько строчек — и в досаде бросил ручку, как будто в ней была причина его неудач, и порвал листок на клочки. Это означало, что Кэтрин, невидимая, сделала ему совсем не вяжущееся с поэзией замечание. Оно было даже губительно для поэзии, суть его заключалась в том, что поэзия вообще не имеет к ней отношения: все ее знакомые только и делают, что ломают голову над тем, как бы поизящнее выразиться, а его чувство — иллюзия, и в следующий миг, словно в насмешку над его беспомощностью, она замкнулась, отгородилась от него, как часто с ней бывало. Ральф тщетно пытался указать ей на тот факт, что он вообще-то стоит сейчас в тесном кабинете на Линкольнз-Инн-Филдс, довольно далеко от Челси. Но эта физическая преграда лишь усугубила отчаяние, и, покружив некоторое время по комнате, он схватил новый лист, чтобы написать ей письмо, которое и поклялся сегодня же отправить.
Все это трудно было выразить словами, стихи подошли бы лучше, но от поэзии следовало воздержаться. В бесчисленных черновиках, нещадно вымарывая фразы и переправляя по десять раз, он пытался объяснить ей, что, хоть люди, как правило, не умеют понимать друг друга, все же это лучшее из всего, что мы знаем, более того, каждый имеет возможность соприкоснуться с иным миром, не зависящим от личных дел, — миром юриспруденции, философии или — что еще важнее — с таким, проблеск которого явился ему намедни, когда казалось, их обоих объединяет одно стремление — созидание идеала, отвергаемого банальными житейскими обстоятельствами. Но если лишить жизнь этой золоченой оправы, этой иллюзии (ведь что такое иллюзия, в конце концов?), не будем ли мы тогда обречены влачить жалкое существование, — так примерно писал он, с внезапной уверенностью, дававшей простор мыслям и позволившей, по крайней мере, одну фразу сформулировать начисто без исправлений. Ему показалось, что в целом это умозаключение, с учетом и других желаний, довольно хорошо объясняет природу их взаимоотношений. Но все равно было в нем что-то мистическое — он задумался. Судя по тому, каких трудов ему стоило написать даже эту скромную часть послания, зачеркивая одни слова и вписывая над и под ними другие, ничуть не лучше прежних, продолжать не стоило — и он, недовольный своим произведением и втайне подозревая, что Кэтрин подобные экзерсисы уж точно не одобрила бы, отложил перо. Ральф чувствовал себя далеким от нее — еще дальше, чем прежде. Потерпев неудачу в словесной игре, он принялся от нечего делать рисовать на полях: одна за другой появлялись на белой бумаге крохотные женские головки — обозначавшие, судя по всему, ее профиль, и черные точки с острыми, как языки пламени, обводами — означавшими, вероятно, состояние мира. За этим занятием его и застигло сообщение о том, что с ним желает поговорить какая-то леди. Он едва успел пригладить волосы, чтобы хоть немного походить на стряпчего, и запихнул в карман свои почеркушки, сгорая от стыда при мысли, что их может кто-то увидеть.