Вечером, когда открывается дверь в комнату, у меня уже наготове извинения. Чем больше я думаю о Бритве и его шахболе, тем больше чувствую себя как хулиган на пляже, который топчет песочные замки малышей.
– Привет, Бритва. Я…
У меня отвисает челюсть. С подносом входит какой-то мальчишка лет двенадцати-тринадцати.
– Где Бритва? – спрашиваю я.
Я бы даже сказала: требую ответа.
– Не знаю, – писклявым голосом отвечает мальчишка. – Мне дали поднос и велели отнести.
– «Отнести», – тупо повторяю я.
Бритву сняли с наряда. Может, шахбол – это нарушение распорядка. Может, Вош разозлился из-за того, что два подростка пару часов провели за игрой, как маленькие. Отчаяние вызывает привыкание и у наблюдающего, и у того, за кем наблюдают.
Или это Бритва на меня разозлился. Возможно, он сам попросил, чтобы его сняли с наряда, забрал свою коробку с шахболом и вернулся в казарму.
В ту ночь я плохо спала, хотя что это за ночь, если в комнате не гаснет стерильный свет. Температура поднялась почти до сорока, моя иммунная система из последних сил сопротивлялась вторжению микроскопических роботов. Я смутно видела, как зеленые цифры на мониторе медленно ползут вверх, и соскальзывала в полубред-полусон.
«Сука! Отстань от меня! Знаешь, почему эту игру называют бейсбол? Глубокий проход в центр поля! Мне конец. Береги себя».
Потертая серебряная монетка вращается в пальцах Бритвы.
«Это глубокий проход. Глубокий проход».
Медленно нагибаюсь к доске: полевые игроки идут вперед, второй бейсмен и шорт-стоп отходят назад. Левый идет вправо.
«Промах на линии первой базы!»
Полевые игроки бегут вперед, бейсмен – назад. Бумс! Филдеры – вперед, инфилд – назад, срезает поперек вправо. Первый бейсмен – назад, правый филдер – вперед. Бумс! Вперед-назад-поперек. Вперед-назад. Бумс.
Снова и снова. Давай перейдем к повторам. Вверх-вниз-поперек. Вверх-вниз.
Бумс.
Сна ни в одном глазу. Смотрю на потолок. Нет. Так тоже не могу увидеть. Лучше с закрытыми глазами.
Центральный и левый чертят линии вниз. Левый чертит поперечную линию.
«Н».
Правый идет вперед. Первый бейсмен бежит обратно.
«I».[16]
О, перестань. Это глупо. Ты бредишь.
Когда я в ту ночь вернулась в наш лагерь с водкой, отец уже умер. Он лежал в позе эмбриона, лицо в крови – он пытался ногтями вырвать жуков, которые поселились в его мозгу. Сукой он назвал меня перед тем, как я ушла на поиски отравы, которая могла спасти ему жизнь. Он меня и по-другому называл. Называл именем женщины, которая бросила нас, когда мне было три года. Он думал, что я – моя мама. Это забавно, потому что с четырнадцати лет я была ему как мама: кормила, обстирывала, прибиралась в доме, следила, чтобы он не угробился сдуру. И каждый день я ходила в школу в отглаженной форме, а меня там звали Ее Величество Марика и говорили, что я считаю себя лучше других, потому что мой отец – полузнаменитый художник, рекурсивный гений. А на самом деле бо́льшую часть времени он не понимал, на какой планете живет. К моему возвращению из школы он обычно впадал в прострацию. Но я позволяла людям думать, что мне хорошо, так же как позволила Салливан считать, что она права насчет меня. Я не просто культивировала эти заблуждения – жила ими. Даже после того, как весь мир рухнул, я продолжала за них цепляться. Но когда отец умер, я сказала себе: хватит. Больше никакой показной отваги, никаких несбыточных надежд; больше я не буду притворяться, будто все хорошо, когда все совсем наоборот. До этого я думала, что это круто – притворяться. Я называла это оптимизмом, смелостью, умением высоко держать голову и еще по-всякому, в зависимости от ситуации. Это не круто. Это как раз самое точное определение слабости. Я стыдилась болезни отца и злилась на него, но и сама тоже была виновата. Я играла в эту игру до самого конца – когда он называл меня именем мамы, я его не поправляла.