— Но это был не я.
— Это был именно ты. И тебе, видать, было очень плохо. Ну то есть окончательно нехорошо.
— Основной закон мафии — шей собственные грехи и преступления всем остальным. А прежде всего соперникам. Это ты старательно избегала меня все это время. И ты знаешь, о чем я говорю.
Выглядел Рудик в течение этого краткого монолога, так много вместившего, великолепно. Он был печален, озадачен и даже как бы великодушен. Мол, понимает, что провинциалочка зарвалась, что потянулась за сладким пирогом, забросив материк, почву, судьбу, то есть его самого, окончательно. Внезапно это стало для Веры ошеломляющей новостью.
«Наверное, все именно так и есть», — успела подумать она, вопреки всему своему существу. Но Рудик вовсе не нападал на ее существо, а таинственным образом гипнотизировал Веру словами, движениями, всем своим видом — совершенного человека Леонардо да Винчи, победителя, серого кардинала, золотого мальчика, которому все побоку, даже странное предательство любимой подружки, на которую он, дурень набитый, жизнь и молодость положил.
Рассудок подсказывал Вере, что надо следить за его речами и фиксировать недомолвки, фальшь, отслеживать все эти реакции и не дать себя одолеть. Но в душе росло недоумение и резкое недовольство собой. И вправду, она точно взбесилась перед этим мировым конкурсом, страшась, что появится перед всеми, именно «перед всеми», голой, непотребной, бедной и несчастной. И что-то сделала с собой, а стало быть, и с Рудольфом.
«Черт побери, — думала она. — Нам ведь, наконец, могли дать два главных приза, как это порой делается на площадке молодняка, чтоб никто не пил с горя цикуту. И для страны было бы почетнее. Он ведь совершенно замечательный пианист, умница, дурак, конечно, но только не в этом смысле. А я ведь как бы за горло всех взяла, напором, дьявольской изощренностью, этой самой зрелостью не по годам, будь она неладна! Может быть, Соболева подразумевала как раз это? Нет, нет, не знаю».
Меж тем Даутов без особой уверенности ходил вокруг рояля, за которым сидела Вера, но говорил неотразимо. О том, что в Норвегии чуть было не застрелился, и это вовсе не из-за близости Гольфстрима, странной энергетики и прочих подобных штук. А из-за ее поразительной, инфернальной холодности.
— Где ты собирался взять пистолет? — с ужасом спросила Вера, ни секундой не сомневаясь, что Рудольф не погиб лишь случайно.
— Да где угодно. Стащил бы у кого-нибудь. Ты интересовалась всеми, всеми без исключения. Кроме меня одного. Немецкий альтист, о, я видел, как ты смотрела на него! Да ты на всех взирала как на потенциальных любовников, друзей, единомышленников, собутыльников, в конце концов. Это просто какая-то страшная месть! В чем я перед тобой провинился? В том, что родился не в Мухосранске, а в Москве, что за инструмент сел четырех лет от роду, что поклонники и поклонницы для меня — это естественная рутина, ерунда и фигня. А тебе, я понял, Вера, важно было стереть меня с этой вот Москвы как с некой карты единственной навек родины, со всеми ее разносолами, и для этого ты избрала идеальное время и совершенный способ. Мне показалось даже, что тебя этому кто-то научил, кто-то недобрый и загадочный. Философия провинции необычайно популярна теперь в Европе. Да и сама Европа совершенно провинциальна. И ты пойдешь по головам к мировой славе, это всем известно. Да бог с тобой, научили тебя некие тайные имиджмейкеры. Золотая линия поведения: нордически строгая, неуклонная, псевдопровинциальная. Ты же просто блеск, жемчужина. А я мужик сиволапый неведомой национальности. Мне нельзя любить музыку, и все. Не моя это эпоха. Мне бы шляпу островерхую, дудочку и в Гаммельн, в Средние века, крыс из города выселять. Ты меня просто сломала. Ни слова, ни движения в мою сторону. И вот это словосочетание «совсем чужие» мне отшибло всякую память. И всякое желание, кроме одного — напиться или похожего — пустить себе пулю в лоб.