– Ну что же вы? – открыла глаза Наташа, и в этих глазах я прочел вызов и насмешку.
– Тсс! – сказал я. – Закрой глаза.
Она закрыла. Я наклонился к ней и стал не спеша развязывать этот идиотский пионерский галстук.
Снял его, расстегнул пуговицы ее белой форменной рубашки, и тогда она снова открыла глаза:
– Что вы делаете?
– Тихо, солдат, спи. Только спать нужно свободно, вот так. А теперь я начну тебя будить. Только не просыпайся сразу, ты должна проснуться тогда, когда у тебя что-то проснется внутри. Вот когда ты почувствуешь, что екнуло под ложечкой, или под сердцем, или еще где-то – вот тогда я тебя разбудил. Понятно? Спи!
Я дал минутную паузу, чтобы напряглись ее нервишки в ожидании, а потом стал легкими, в одно касание, пальцами гладить ее по плечу, открытой шее, щеке, поправил волосы на лбу и опять стал гладить нежную кожу шеи, хрупкое девчоночье плечико, а затем наклонился к ней почти вплотную, но не целовал еще, а вглядывался в ее закрытые глаза, тревожа ее и возбуждая близостью своего лица. В конце концов, ведь она же не спала. И близость мужчины, его лица, рук, дыхания, его ладонь на оголенных ключицах – она лежала передо мной, как затаившийся зверек с зажмуренными глазами, и, я думаю, ей стало просто страшно лежать вот так, обнаженно-беззащитной, передо мной, взрослым мужчиной. Она даже дышать перестала. И когда я наконец не набросился на нее, а только мягко поцеловал в губы – это было, наверное, как помилование. Она только облегченно перевела дыхание, и ее губы ответили мне легким упругим движением.
Теперь мы целовались всерьез – я обнял ее уже не как солдата, и моя рука властно и спокойно вытащила из ее шортиков низ ее белой рубахи и нырнула к ее груди, к узкому, стягивающему ее грудь лифчику.
– М-м-м… – отрицательно замычала она под моим поцелуем, но я уже нащупал у нее под лопатками застежку и одним движением пальцев расстегнул ненужный лифчик.
– М-м-м… – еще раз слабо сказала она запечатанным моими губами ртом, но моя рука уже была на крохотной, милой, величиной с лимон груди, впрочем, даже и меньше лимона, там и держаться было почти не за что, и я убрал руку, оторвал свое лицо от Наташкиных губ, взял ее под мышки и пересадил к себе на колени. Она была легкая, как кукла.
– Цыпленок, – сказал я. – Давай выпьем. Ты можешь налить мне коньяк, а себе вино.
– А почему мне вино?
– Потому что ты не алкоголик. Коньяк тебе нельзя. Напьешься и будешь тут буянить.
Что-то интимно-доверительное уже связало нас – и поцелуи, которые были отнюдь не актерскими, и моя рука у нее на груди, и даже то, что она без сопротивления вот так сидит у меня на коленях, – все это говорило мне, что я иду правильным темпом.