Я недоумевал, что делаю среди всех этих болванов, которые еще ничего не поняли и в большинстве своем скоро вернутся назад меж четырех плохих досок из лиственницы, и то если повезет отыскать какие-нибудь их останки на дне воронок или на колючей проволоке.
Вот так, бесцельно слоняясь по городу, я и добрел, словно слепой, до дверей «Ребийона». Это меня поразило. Но потом я подумал, что мог идти только туда, что мне надо было прийти туда, толкнуть дверь, увидеть темные глаза и высокий костяк Бурраша, чтобы пожать ему руку и промямлить глупые слова, которые говорят в таких случаях.
Никогда прежде я не видел большой зал таким пустым. Никакого шума. Ни одного накрытого стола. Ни одного голоса. Ни звяканья бокалов. Ни дымка из трубки. Ни запахов из кухни. Только тощий огонек в гигантском очаге. И перед ним – Бурраш на карликовом табурете, вытянувший ноги к тлеющим уголькам и склонивший голову в пустоту. Мертвый великан.
Он не слышал, как я подошел. Я постоял с ним рядом, что-то сказал. Он не шевельнулся, ничего не ответил. Я смотрел на огонь, трепыхавший крылом, смотрел, как извивались и уменьшались последние красивые языки пламени, как они еще боролись, чтобы держаться прямо, но, в конце концов, опадали и исчезали. И увидел тогда взгляд Клеманс, ее глаза и улыбку. Увидел ее живот. Увидел свое дерзкое счастье и лицо Денной Красавицы, но не мертвое и мокрое, а такое, каким я видел его здесь в последний раз – живым, розовым и полным жизни, словно зеленые хлеба, в этом самом зале, когда девочка пробиралась между столов, разнося выпивохам кувшинчики вина из Туля и Вика.
Языки пламени сменились серыми струйками едкого дыма, которые выползали из очага и пускались в пляс посреди зала, чтобы распластаться затем по бурому потолку. Тогда Бурраш медленно, словно утомленный бык, обратил ко мне лицо, на котором не было ничего, никакого выражения, встал, вытянул свои ручищи к моей шее и начал ее сжимать. Сжимал, сжимал все сильнее и сильнее, а я, как ни странно, даже не сопротивлялся, поскольку знал, что имею дело не с убийцей и даже не с безумцем, а всего лишь с отцом, который только что потерял ребенка и для которого солнце мира отныне померкло, покрылось черными пятнами. Я чувствовал, что задыхаюсь. Все во мне гудело. Я видел перед собой белые точки, вспышки и багровое лицо Бурраша, который дрожал, дрожал, и вдруг резко отдернул руки, словно обжегшись о раскаленное железо, а потом рухнул на пол и зарыдал.
Я отдышался, с головы до ног обливаясь потом. Приподнял Бурраша, потом помог ему сесть за ближайший стол. Он не сопротивлялся, не остановил меня ни словом, ни жестом. Только плакал и шмыгал носом. Я знал, где стояли бутылки со сливовой и мирабелевой водкой. Взял одну, потом наполнил до краев две стопки. Помог ему выпить, осушил свою, налил по второй. Бурраш выпил и третью, как автомат, тоже одним духом. Я видел, как его глаза мало-помалу вернулись в наш мир и удивленно уставились на меня, словно недоумевая, что я тут делаю. Какой-то дурак-солдатик постучал в окно, совсем рядом с нами. Он был весел и заглядывал в зал, прижимаясь носом к стеклу. Но при виде нас улыбка с его физиономии исчезла. Ушел. Я пробыл там четыре часа. Четыре часа и две бутылки сивухи. Четыре часа и едва ли три слова. Это было самое малое, что я мог сделать.