Фотография, вопреки замыслу Серафимы, расстроила Пантелеймона. «Совсем уже большая», – подумал он о дочери и еще – о том, что старость не за горами. Шумно вздохнув, Пантелеймон бросил фотографию на стол и полез под кровать – за очередной бутылкой.
«Нельзя, нельзя падать духом», – подумал он, наливая водку в стакан.
Да и повод выпить был. В тот же день кроме письма Пантелеймон получил от жены денежный перевод – пятьсот евро.
***
– Алло! Богдан! Ты, что ли, брат? Ну, обрадовал! Здорово, сосед! Хо-хо! Как ты там? Алло! Алло! – орал в трубку Пантелеймон, хотя слышимость из Вероны была намного лучше, чем из Кишинева и уж тем более из Теленешт – ближайшего районного центра.
Впрочем, эмоции Пантелеймона были объяснимы, ведь слышать Челаря ему пришлось впервые за три года. И в первый раз за три года он вспомнил о просьбе соседа.
– Конечно, захожу! На днях вот подмел! – продолжал он кричать, бегая глазами по комнате и лихорадочно вспоминая, куда подевал ключ. – Серко? Подкармливаю, а как же! Прожорливый, зараза! Да говорю же, нормально все! Ты-то как?
Оказалось, не очень. Корнелия, супруга Богдана, к которой, он, собственно, и улетел в Верону, вот уже несколько лет как сожительствовала с итальянцем, продавцом недвижимости, в дом которого она попала для ухода за парализованной тещей. Со смертью тещи, по-видимому, обладавшей сильнейшим влиянием на зятя, с итальянца словно свалились оковы и, окрыленный, он поспешил освободиться и от тещиной дочери. Корнелия, женщина глупая, но обладавшая звериной – истинно женской – интуицией, прочувствовала диспозицию с первых же дней пребывания в доме, и к моменту кончины подопечной предприняла все от нее зависящее, чтобы сделать развод хозяев неизбежным. Не ожидала она лишь одного – что Богдан, ее законный супруг, которого и в Кишинев-то было не выманить, возьмет вдруг, да и объявится промозглым январским утром под окнами дома, адрес которого она зачем-то надиктовала ему по телефону и простить себе, дуре, этого не могла.
…В зале суда Корнелия рыдала так, что заглушала свидетелей, общественного защитника и даже прокурора. Ей было очень жаль мужа – небритого и осунувшегося, недобро смотревшего на нее с banco degli imputati1. Напрасно успокаивал Корнелию ее итальянец: переводя замутненный взгляд с мужа на любовника, голубые глаза которого теперь особо выделялись на фоне черных мешков – верного признака сотрясения мозга, – она впадала в такое безутешное состояние, что судье приходилось несколько раз удалять несчастную из зала. Тем не менее, заявление свое итальянец не отозвал, опасаясь, что этот сумасшедший молдаванин только и ждет, чтобы убить его, на этот раз окончательно. Да и зачем ему было отзывать заявление – Корнелия-то ни о чем таком не просила.