Розье, все еще не пришедшая в себя, размахивала руками, сама не зная зачем. Она смеялась, но смех ее был ужаснее ее слез; казалось, что ее сердце, так долго подавлявшее чувства, расширившись, вот-вот разорвется в груди. И вот, так и стоя точно безумная, переполненная чувствами и со всем пылом:
— Лед тает! — говорила она торжествующе. — Вот, он смещается, смещается на лбу моей Гритье, девочки моей, он сползает. Сейчас он упадет на подушку, да, да, вот он упадет. Доктор, господин доктор, простите меня!
Доктор с сыновней заботливостью пытался успокоить ее.
— Вот видите ли, — говорила она, — не знаешь, чего и ждать, когда тут такое происходит. Я наговорила вам много грубых слов; больше не буду, и если мне следует уйти… да, только не сию минуту, — я послала бы за вами, чтоб вы прогнали эту противную, что с косой ходит. И она бы не посмела зайти. Вы сын мой, сокровище мое! Тает, лед-то тает. Вот стекает по ее щеке прямо на пол. Падает. Да вы добрый Господь Бог, господин доктор!
Потом она потихоньку подошла к дочери, и мягко приподняла ей головку, и обняла ее так нежно, точно та была стеклянной.
— Теплая! — воскликнула она. — Теплая!
Гритье мало-помалу пробуждалась; неуловимая улыбка, улыбка здоровья, обозначилась в уголках ее губ, полуоткрыв едва видную эмаль белых зубов.
Ее глаза раскрылись — большие темные глаза, еще угасшие, но уже блеснувшие нежностью.
Она осмотрелась вокруг, закашлялась и нетерпеливо сказала:
— Да я вся горю, снимите это.
Ногой она отбросила одеяла и осталась голой и прекрасной, как творение Тициана. Ее матовое тело с маленькими руками и ногами, ее изящные в еще отроческой округлости формы, казалось, отливали золотом при свечах, точно у белотелой Дианы, вдруг сошедшей в кузницу Вулкана.
Это было как молния; в следующую же секунду Розье снова набросила на тело дочери одеяло.
— Тебе не стыдно? — спросила она. — Люди здесь.
Потом она приникла к ней долгим объятием. Еще не совсем проснувшаяся Гритье отвечала на ее поцелуи.
— Еще, — говорила старая мать, — еще, дитя мое, еще!
Чтобы обнять ее за голову и прижаться к ней покрепче, Гритье пришлось высвободить руки из-под одеяла; и, вздрогнув, убрать их обратно.
— Кто же это, — спросила она, — положил меня совсем голую в эту шерсть?
— Она может говорить, — сказала Розье, — она может говорить!
— Я хочу встать, — сказала Гритье.
Старуха и плакала и смеялась, пожимала плечами и казалась слабоумной.
— Ах! Ты хочешь, — повторяла она. — Скажи еще раз «я хочу», тебе так идет говорить «я хочу».
— Я не хочу говорить «я хочу», — ответила Гритье. — Мама, оденьте же меня!