— Коля! — в один голос крикнули мы с Кожевниковым, бросаясь к раненому.
— Коля, дружок, — бормотал Кожевников, обнимая земляка. — Вот и встретились!
— Вася, ты? — спросил боец, осторожно ощупывая дрожащими пальцами лицо, плечи и грудь Кожевникова.
— Я, я, не волнуйся.
— Покурить бы, земляк...
— Это мы мигом! — Кожевников подвел Сизова к скамейке, усадил его, а сам торопливо свернул махорочную цигарку. Прикурив, протянул ее Сизову. Николай глубоко затянулся.
Нам очень хотелось порасспросить однополчанина о положении на фронте, о друзьях-товарищах, но не решались начать разговор. Словно угадав наше желание, Сизов вытащил изо рта цигарку и сказал:
— Не сегодня-завтра падет Севастополь...
— Брось! — оборвал Кожевников. — Кто сказал?
— Все говорят, — сухо ответил Сизов, задетый за живое недоверием друга.
В те дни мы с Кожевниковым с тревогой и болью не раз говорили о судьбе Севастополя. И все же слова Сизова показались нам кощунством.
Все трое умолкли, думая об одном.
— Пойдем, — сказала я наконец, тронув Кожевникова за плечо.
Взяв Сизова под руки, мы повели его в корпус. В палате я застала плачущую Аню: не только нам стало известно о делах на фронте.
Увидев меня, Аня встала и пошла навстречу.
— Ну вот, Зойка, я и уезжаю... [82]
Только теперь, когда Аня стояла рядом, я увидела, что она уже в форме, что на груди у нее красной эмалью поблескивает орден Красной Звезды.
Я не стала ни о чем расспрашивать. Знала — врачи предоставили Ане десятидневный отпуск, но по ее виду поняла: отпуск останется неиспользованным.
Вечером, как всегда, в палату зашел Кожевников. Он был сильно взволнован.
— Что случилось?
— Понимаешь, Зоя... Есть одна новость. Да не знаю, верить ли ей. Говорят, Маша здесь, в госпитале.
— Иванова?
— Ну да! Встретил сейчас одного приятеля, тот и сказал. Будто бы в хирургическом она.
Я знала, что богатырь разведчик давно неравнодушен к моей подруге. Глядя на его здоровенные ручищи, мявшие полотенце на спинке кровати, поняла, что Кожевников пришел за помощью.
— Идем, — ни о чем не допытываясь, сказала я.
В хирургическом отделении мы долго ходили по коридорам, пока наконец нам не показали палату, в которой лежала какая-то Иванова. Побледневший, притихший, Кожевников осторожно постучал в дверь. Увидев нас с Василием, Маша попыталась подняться, но руки и ноги не слушались ее.
— Машенька! — кинулась я к ней. — Жива, родная...
— Жива, жива, — шептала Маша, пряча счастливое, вдруг ставшее мокрым лицо у меня на груди.
— Ох, уж эти мне бабы, — неестественно бодрым голосом сказал Кожевников. — Медом не корми — дай поплакать!