А берег тек и тек себе на юг, будто утверждая всей своей непрерывной дремотностью, что он вечен и неистребим, как вечна и неистребима вода у его подножья и небо над его островерхим воинством: так было, так есть, и так будет.
Но разговоры вокруг Ивана Васильевича все же держались на одном дыхании, на одной и той же, казалось, теме, главным направляющим словом в которой победно трепетало: "дорога".
Неподалеку от него, усевшись в кружок, закусывали рабочие, судя по новеньким спецовкам - весеннего набора. Один из них, жердеватый и жилистый парень лет тридцати, ухватисто и толково разделывая кусок красной рыбы, убеждающе подсчитывал:
- Тыщу двести чистыми. Ну, не без того, чтобы выпить... Бросаю пять бумаг... Семьсот остается... Вот тебе, Анюта, и крыша новая, и самой на платье, пряники пацанам.
- Ты бы, Митя, - смешливо похрустывал луковицей его сосед, губатый, белозубый, улыбчивый, - на другой день опосля похмелья деньги считал, так-то оно целее.
- Тебе что, - беззлобно огрызнулся первый, - ни кола ни двора, ни нахлебников, вот и хлопаешь пастью...
- Любил кататься, - озорно хохотнул чубатый, - люби и саночки возить. За тебя дитёв-то не сосед делал.
- А, что с тобой, балаболкой, и говорить...
Третий, в ношеной кожаной куртке, явно с чужого плеча, и кепке-москвичке, только усмехался, и снисходительная эта усмешечка, выскользнув из одного уголка его нетвердых губ, возникала в другом. При этом он изредка взглядывал в сторону Ивана Васильевича, как бы приобщая его к своей молчаливой иронии.
А Иван Васильевич думал о том вечном, добром качестве русского человека, умеющего строить планы и надеяться, несмотря на то, что на каждом шагу ему противостоят обстоятельства, абсолютно не зависящие от его воли: войны и пожары, болезни и наводнения, неурожаи и распоряжения свыше. Пусть не получит этот раз какая-то далекая Марья или Дарья ни на крышу, ни на платье, ни на пряники пацанам, но даже если этому парню придется двадцать раз обмануться в своих расчетах, он землю есть начнет, а в конце концов, в двадцать первый, все же будут у его далекой Марьи или Дарьи и крыша, и платье, и пряники для пацанов.
И вдруг Ивана Васильевича обожгла мысль, и мысль эта была до того предельно простой и ясной, что он подивился, как же она не приходила ему в голову до сих пор: "Ведь ничто не исчезает бесследно, не может исчезнуть! Даже самая бессмысленная работа составляет другую, не осязаемую на ощупь, но человечески определенную ценность - опыт".
Но и спасительная, казалось бы, формула не дала желанного равновесия, скорее наоборот, захлестнула душу смутным, незнакомым ему прежде томлением. Ведь цена, что придется уплатить за этот опыт ему, ему лично - Ивану Васильевичу Грибанову - для него, для него лично - Ивана Васильевича Грибанова - будет последней, и какой! И ему вдруг нестерпимо захотелось встать и пойти, пойти просто так, куда глаза глядят, чтобы смять, избыть в хождении это почти удушливое ощущение собственного бессилия перед неизбежным.