Лета 7071 (Полуйко) - страница 339

Вожаки медведей стали заставлять своих четвероногих учеников показывать царю разные скабрезные потешки.

— Ну-ка, Михалыч, и ты, Марфаня, покажьте, как мужик с бабой в бане моются!

Иван похлебывал вино, довольно, смешливо морщился…

— А теперь покажьте, как король ляцкой у нашего государя мира просит!

Польщенный Иван послал медвежатникам по серебряной чарке, сказал, как приказал:

— Кабы им еще обучиться боярской спеси, да в кафтан их с аламой обрядить, да в сани с тройкой — и по Москве!.. Всему миру потеха была бы!

— Дык чего, государь, обучим… Мишка — зверь смышленый! Изобразит кого хошь, как две капли воды!

— Да вот погляди, государь, — осмелел другой медвежатник, — покажет Михалыч, как болярин на государеву службу идет и како с сирого брата шкуру дерет!

Медведь по его приказу раскоряченно потоптался на месте, ступнул один шаг, снова стал топтаться, почесывая когтистой лапой свой зад…

Иван от смеха запрокинулся к спинке трона… Угодливо и злорадно осклабился за его спиной Федька Басманов, прихихикивал постненько Левкий — приличествующе своему сану, хохотал Темрюк, стараясь не отстать от царя, пополз смешок и по палате: дьяки, ублажась, разверзли свои глотки, нагло, глумливо — в пику боярам да в угоду царю, да и медведь больно уж потешен был!

За столом у окольничих тоже поднялся смех — и рьяней всех выворачивал глотку Вяземский, да и Ловчиков с Зайцевым тоже не отставали. Головин смотрел с ненавистью в их раззявленные, истошные рты и думал с безрадостной мстительностью о боярах, сидевших в понуром молчании: «Так вам и надо, трусливые жабы! Дождетесь, поскачут еще по Москве и тройки с лохматыми седоками… В ваших терликах да кафтанах с аламою! Будет над вами вот так же вся чернь московская пузо драть! И поделом, поделом вам, лисы бесхвостые!»

А медведь тем временем, по тайному знаку своего вожака, бросил корячиться и топтаться да поскребывать свой лохматый зад и, залапив своего наустителя, взялся драть на нем одежину. До исподнего ободрал, а не унимается, дерет дальше… Вожак незаметно, но поддается ему, пособляет, а в палате уже ни смешка: хитер скоморох — метил в бояр, а улучил сразу во всех!

Иван насупился, но скоморохов не остановил — те продолжали плясать, кувыркаться, ходить на руках, дразнить медведей, а он сидел зоркий, внимательный, чуткий, как будто высматривал что-то или ждал чего… Во всем его облике, в его напряженности, в чуткости была та скипевшаяся в тяжелый ком злоба, которая, подобно тяжелой льдине, таящей большую часть под водой, глубоко осела в его душе, осела под своей тяжестью и перестала быть страшной и опасной, ибо была так тяжела, что не могла выметнуться из его души. В такие минуты, переполненный злобой и ненавистью, отягощенный ими, придавленный, он, как корабль, севший на мель, становился беспомощным… Он мог в такие минуты обличать, проклинать, унижать, издеваться со всей беспощадностью своего изощренного, кощунственного ума, он мог, одержимый недужной страстью своей природы, наплевать в любую душу, даже в свою собственную, он мог говорить часами, без передышки, изливая свою злобу и ненависть на всех и на все, но это были лишь приступы страсти и боль его надсаженной души, а разума не было в этом. Самым же хищным, самым жестоким и самым страшным из всего, что было в нем, был его разум! И когда заговаривал его разум, тогда любое его слово, и даже взгляд, даже вздох, даже смех и веселье таили в себе беду.