Думаю, они встретились с ним неподалеку от того места; а может быть, как раз там, где Джим сделал второй отчаянный прыжок – прыжок, после которого он вошел в жизнь Патусана, завоевав доверие и любовь народа. Разделенные рекой, они, раньше чем заговорить, пристально всматривались, стараясь понять друг друга. Должно быть, их антагонизм сказывался в тех взглядах, какими они обменивались. Знаю, что Браун сразу возненавидел Джима. Какие бы надежды он ни питал, они тотчас же развеялись. Не такого человека думал он увидеть. За это он его возненавидел. В своей клетчатой фланелевой рубахе с засученными рукавами, седобородый, с осунувшимся загорелым лицом, он мысленно проклинал молодость и уверенность Джима, его ясные глаза и невозмутимый вид. Этот парень здорово его опередил! Он не походил на человека, который нуждается в помощи. На его стороне были все преимущества – власть, уверенность, могущество; на его стороне была сокрушающая сила! Он не был голоден, не приходил в отчаяние и, видимо, нимало не боялся. Даже в аккуратном костюме Джима, начиная с его белого шлема и кончая парусиновыми гетрами и белыми ботинками, было нечто, что раздражало Брауна, ибо эту самую аккуратность он презирал и осмеивал чуть ли не с первых же дней своей жизни.
– Кто вы такой? – спросил наконец Джим обычным своим голосом.
– Мое имя – Браун, – громко ответил тот. – Капитан Браун. А ваше?
Джим, помолчав, продолжал спокойно, словно ничего не слышал:
– Что привело вас сюда?
– Хотите знать? – с горечью отозвался Браун. – Ответить нетрудно: голод. А вас?
– Тут парень вздрогнул, – сообщил Браун, передавая мне начало странного разговора между этими двумя людьми, разделенными только тинистым руслом речонки, но стоящими на противоположных полюсах миросозерцания, свойственного человечеству. – Парень вздрогнул и густо покраснел. Должно быть, считал себя слишком важной особой, чтобы отвечать на вопросы. Я ему сказал, что если он смотрит на меня как на мертвого, с которым можно не стесняться, то и его дела обстоят ничуть не лучше. Один из моих парней, там, на холме, все время держит его под прицелом и ждет только моего сигнала. Возмущаться этим нечего. Ведь он пришел сюда по доброй воле. «Условимся, – сказал я, – что мы оба мертвые, а потому будем говорить как равные. Все мы равны перед смертью». Я признал, что попался, словно крыса, в ловушку, но нас сюда загнали, и даже загнанная крыса может кусаться. Он сейчас же поймал меня на слове: «Нет, не может, если не подходить к ловушке, пока крыса не издохнет». Я сказал ему, что такая игра хороша для здешних его друзей, но ему не подобает обходиться так даже с крысой. Да, я хотел с ним переговорить. Не жизнь у него вымаливать, нет! Мои товарищи… ну что ж, они такие же люди, как и он. Мы хотим только, чтобы он пришел, во имя всех чертей, и так или иначе порешил дело. «Проклятие, – сказал я, а он стоял неподвижно, как столб. – Не станете же вы приходить сюда каждый день и смотреть в бинокль, кто у нас держится на ногах. Послушайте: или ведите своих людей, или дайте нам отсюда выбраться и умереть с голоду в открытом море. Ведь и вы когда-то были белым, несмотря на все ваши разглагольствования о том, что это ваш народ и вы – один из них. Не так ли? А что вы, черт возьми, за это получаете? Что вы тут нашли такого драгоценного? А? Вы, быть может, не хотите, чтобы мы спустились с холма? Вас двести на одного. Вы не хотите, чтобы мы сошлись на открытом месте. А я вам обещаю – мы вас заставим попрыгать, раньше чем вы с нами покончите. Вы тут толкуете о том, что нечестно нападать на безобидный народ. Какое мне дело до того, что они – народ безобидный, когда я зря подыхаю с голоду? Но я не трус! Не будьте же и вы трусом. Ведите их сюда, или мы еще немало их перебьем, этих безобидных людей!