Любовник моей матери (Видмер) - страница 9


Уже в то время моей матери было не особенно свойственно напевать про себя. Тем более Бартока. Правда, и прежняя ее манера исчезла. Она больше не стояла, застыв в углу. Ведь она уже не ребенок, она выросла. Осталась только старая привычка сжимать кулаки с такой силой, что кровь бросалась в голову. Это давление крови в мозгу она удерживала несколько мгновений, а потом снимала его. Никто этого не замечал, никто не мог этого видеть. На короткое время она покидала этот мир. Она заботилась об отце, занималась домом. Делала покупки, присматривала за служанкой, определяла, в каком порядке должны сидеть за столом приглашенные. Когда собирались гости, была вместо хозяйки дома. Знала, когда следует заговорить о погоде, а когда о наградах и успехах. Она носила закрытые шелковые платья, в которых все еще немного напоминала девочку-подростка. Ее отец сидел на другом конце стола — когда она болтала с гостем и была поглощена разговором, то ни на мгновение не упускала из виду весь стол. Едва заметным движением брови указывала служанке, что у кого-то кончилось вино, что у гостьи упала на пол салфетка. Но теперь все чаще случались мгновения, когда ей казалось, что она вот-вот разразится слезами. Прямо сейчас, сразу же, в ту же секунду. Но она никогда не плакала, никогда. Как бы ей ни хотелось этого, несмотря на то или именно потому, что плакать было строжайше запрещено. Отец никогда не плакал, в этом она была уверена. Дедушка точно никогда не плакал, а уж тем более прадедушка. Сильные люди! Теперь она часто бесцельно смотрела перед собой, куда-то вдаль. Тогда она неотвратимо понимала: она ничто, никто, как воздух, или, даже скорее, какая-то всем мешающая грязь, и надо бы взять и стереть ее тряпкой. И когда мать опять стояла в углу, сжав кулаки, взрослая и в то же время маленькая, она уже не царила, она повиновалась. Не важно кому, не важно в чем. Она снова смотрела внутрь себя, смотрела на себя изнутри, как прежде. Но теперь она стояла на коленях перед ботинками короля или убийцы гигантской высоты, ей, малышке, были видны только носки этих ботинок, ну, разве еще шнурки, дорожная грязь, кровь после охоты. Она вытирала их начисто, эти гигантские башмаки, вытирала, чистила, вылизывала, наконец униженно поднимала взгляд выше, выше, до самого лица короля, сияющего под солнцем, откуда свешивалась к ней борода. Эти глаза, пылающие угли! И пока она еще только поднимала голову, нежными руками протирая башмаки, она понимала — она понимала это! — что запрещено, жесточайше запрещено видеть высочайшее и что господин заметил ее преступление. И вот уже башмаки наносили удары, били в лицо, в живот. Но она хранила молчание, потому что в присутствии короля не следовало произносить ни звука. Смертельно счастливая уползала она в самый дальний угол своей пещеры. Какой-нибудь шорох будил ее, она возвращалась к жизни. Быстро шла на кухню или в кабинет. Смахивала пылинку, поправляла стул. Ночи она проводила в страшных снах (тогда она еще могла спать). Каждое утро вставала в шесть часов. Не могла не встать. Отец всю жизнь поднимался рано и ожидал (не представляя, что могло быть иначе), когда она приготовит ему завтрак. Как это делала его жена. Как все женщины до того. И вот она варила кофе, подогревала хлеб, пока отец, сидя за столом, читал утреннюю газету. Летом это было не так сложно, ведь за окнами светило раннее солнце. Но зимой! Комната ее была холодна как лед. (Отец не терпел, чтобы у нее в комнате ночь напролет топилась печь.) Одежда стояла колом от мороза. Панталоны хрустели, когда она их натягивала. Звенящие чулки. Вихри, кружившие в ней в эти минуты, грозили затянуть ее всю без остатка. Как будто она могла рухнуть внутрь себя и исчезнуть, затянутая смертельным водоворотом своего внутреннего мира. Ужас. Страх. Паника. В такие дни она была особенно точна. Каждому мускулу предписывала, что ему надлежит делать. Каждое действие совершала обдуманно. Сначала вилку! Потом нож! Если в семейной поваренной книге было сказано, что следует взять пятьдесят граммов муки, то она брала пятьдесят. Не сорок восемь и не пятьдесят один. Лучше уж она взвесит муку четыре раза. Она была хорошей кухаркой. Отец хвалил ее, да, да, детка, вкусно. Почти как дома. Дома? А она-то думала, что дом здесь.